Муравьев слушал нас молча. Я волновалась. Пастушенко невозмутимо покуривал трубку. Я нападала. Пастушенко защищался. Но защищался он нечестно: пытался все свалить на путаницу в чертежах, и это меня окончательно выводило из равновесия. Чертежи были очень точные. Я делала их сама. Но нельзя же было в обкоме партии устраивать следствие с технической экспертизой! На это, видимо, и рассчитывал Пастушенко. Он имел солидную внешность, авторитет, имя, по образованию он тоже инженер. По сравнению с ним я выглядела просто девчонкой, и я со страхом думала о том, какое может последовать решение, если доводы мои покажутся неубедительными. Тогда впереди акты, комиссии, арбитражи…
Но в это время Муравьев встал.
— Мне думается, вопрос достаточно ясен, — сказал он, — и если сибиряки обвиняют Ленинград, так…
— Не Ленинград, — я не дала ему закончить, так я была взволнована, — не Ленинград, а начальника отдела сбыта завода, который позорит честь своего завода и честь Ленинграда.
Пастушенко так и подпрыгнул на стуле. Муравьев осадил его:
— Справедливые слова. И вы, Пастушенко, потрудитесь сами из них сделать выводы. Будем считать дело решенным.
Он отцустил Пастушенко, потом, прощаясь, похвалил меня: «Вы молодец, настоящая сибирячка!»
Я не стала возражать. Пусть думает, что я коренная сибирячка. Быть ленинградцем и быть сибиряком лестно в равной степени. А сердце мое принадлежит Сибири… Но…
Вот это «но» и есть главный повод для моего письма.
Дело в том, что в первые же дни по приезде моем в Ленинград меня разыскали мои друзья и пригласили вернуться на прежнюю работу на мебельной фабрике. Застигнутая врасплох, я сказала:
«Все будет зависеть от решения главка».
Я не думала, что это серьезный разговор. И вот решение главка состоялось. Мне сообщили о нем вчера, — я только вернулась из обкома. Даю вам слово, я его не добивалась, за меня хлопотали другие. Моральная ответственность моя в том, что я не противодействовала хлопотам. Но, так или иначе, я становлюсь опять ленинградкой.
Что же меня тревожит? Я не совершила ничего недостойного. Разве вернуться в свой родной город предосудительно? А Ленинград до того мне родной, что, мне кажется, я знаю в нем каждый камень, каждую пядь его земли. Пожалуй, сложится еще мнение, что для того только я и взяла сюда командировку… Но я ведь добросовестно выполнила все, что мне было поручено. Так почему же тогда возникла для меня эта дилемма: «Н-ск или Ленинград?» Почему я не могу с легким сердцем дать в Н-ск телеграмму: «Остаюсь в Ленинграде»? Почему, с другой стороны, я не могу взять решение главка и написать в ответ на него: «Я не просила перевода в Ленинград и возвращаюсь в Н-ск»?
Вы знаете, что я во всем люблю точность, ясность, определенность. Я с прилежанием математика пыталась решить эту задачу. И если уж продолжить это сравнение, я не смогла определить значение двух неизвестных… О них чуточку позже.
Когда я смотрю с общественной точки зрения, где мое место сейчас, я отвечаю: там, где я нужнее. И как коммунист добавляю: там, куда меня пошлет партия. Все остальное — второстепенное. Но если я завтра приду в обком, меня прежде всего непременно спросят: ну, а ваше желание? Какое бы решение потом ни было принято, в нем будет заключено и мое желание. Итак, мое желание?
Припомните тот теплый июньский вечер, когда мы с вами ходили на Мольтенский луг собирать лилейники… К этому я не прибавлю ни единого слова. Но для меня несомненно, что, если я останусь в Ленинграде, таких вечеров в моей жизни больше не будет.
Что же противостоит этому?
Вы знаете, у меня был жених. Возможно, это не было большой любовью, даже наверное, что не было. Но мы дали друг другу слово. Добровольное, но торжественное обещание. Этим мы определили всю свою дальнейшую личную жизнь. В моем понимании и понимании Леонида такое слово назад никогда не берется. Я знаю, Леонид его никогда не нарушил бы и не взял обратно первым. Леонид погиб в первые дни войны. Прошло с лишним пять лет. Свободна ли я от своего слова?
Меня все, даже и по документам, считали убитой во время бомбежки. А я осталась жива. О гибели Леонида нет никаких документов, об этом я знаю только по рассказам третьих лиц. А разве здесь не может быть ошибки? Не может получиться так, что Леонид жив, но убежден в моей смерти? Или другое, — на эту мысль я натолкнулась случайно, но она мне не дает покоя, — он до того изувечен, что, даже зная, где я, не хочет подать свой голос? Мне рассказывали о таких случаях.
Решение должно быть только одно, если оно будет зависеть целиком от меня: я остаюсь пока в Ленинграде. Иного решения мои понятия о морали не вмещают. Да это и норма поведения любого советского человека. Нельзя забавляться, играть в любовь, в семью. Не было слишком большого чувства? Но ведь оно вырастает из взаимного друг к другу уважения, из общности взглядов, из единого стремления жить и работать на пользу народа. Именно это служит прочной основой семьи. Все это было, все это совпадало.