— Чему?
— Доброте. И долгое время оба хорошо знали, что это такое.
— Один пожилой человек рассказал нам, будто бы видел здесь, на Пригорке, близ этих самых кустов, женщину в зеленом. Вы хорошо соответствуете его описанию. Мы полагаем, здесь раньше стоял дом.
— Это вы правильно полагаете.
— Да, и мы знаем, что дом сдавался в аренду, знаем кое-кого из арендаторов, но не всех. Согласно нашей информации, среди них будто бы была семья из пяти человек, жила здесь во время войны, и будто бы отец семейства поколачивал жену и детей. Вы сейчас помянули мать и двух братьев, а по нашим данным, столько их и было, и коли вы — третий ребенок, то, получается, все совпадает.
— Говорите, некий старик рассказывал вам про женщину в зеленом? — спросила она и улыбнулась.
— Да. Он просто сказал «зеленая женщина».
— Зеленый — мой цвет. Всю жизнь так было. Сколько себя помню, носила зеленое.
— Говорят, те, кто предпочитает зеленое, практичные люди.
— Говорят. Может, оно и правда. — Она улыбнулась. — Я уж точно человек весьма практичный.
— Так вы узнаете эту семью по моему описанию?
— Ну да, мы и жили в том самом доме, что стоял тут.
— А насчет, как это теперь называют, «домашнего насилия»?
Женщина подняла глаза на Эрленда:
— Да, теперь это называют так…
— И…
— А как вас зовут? — перебила Эрленда женщина.
— Меня зовут Эрленд.
— У вас есть семья, Эрленд?
— Нет, впрочем, да, семья, в некотором роде, м-да.
— Что-то вы не уверены. И вы хорошо обходитесь со своей семьей?
— Мнээээ…
Эрленд задумался, не ожидал услышать эти вопросы. Тем более не знал на них ответа. Хорошо ли он обходится со своими родными? В целом, пожалуй, да.
— Вы, наверное, разведены, — сказала женщина, глянув на его истертые штаны.
— Угадали, — кивнул он. — Я вас меж тем хотел о чем-то спросить… Ах да, про домашнее насилие…
— Какое округлое, приглаженное слово для того, что должно именоваться убийством — моральным, хотя там и до физического недалеко. Пустышка, мертвое, сухое, ровным счетом ничего не значащее слово, которое легко произносить тем, кто понятия не имеет, что это на самом деле такое. Вот скажите, вы можете себе представить, каково это, просыпаться каждый день, боясь за собственную жизнь? С мыслью, что вот прямо сегодня она может закончиться?
Эрленд не знал, что ответить.
— Жить в доме, где тебя ненавидят, где с утра до вечера на тебя изливается злоба, что бы ты ни делал, как бы ты себя ни вел? Каждый день смотреть в глаза этой ненависти и в итоге не жить уже, а лишь ждать, выбросив собственную волю на помойку, ждать новых побоев и надеяться лишь на то, что в этот раз будет не так больно, как в предыдущий…
Эрленд и здесь не знал, что сказать.
— Мало-помалу побои выходят, так сказать, на новый уровень, это уже чистой воды садизм, ведь у мерзавца нет ни над кем никакой, ни малейшей власти, кроме этой одной — власти над несчастной женщиной, свой женой, но зато эта власть у него абсолютная, ведь он прекрасно знает, что та не может ничего с ним поделать. Ей решительно не к кому обратиться за помощью, она вся — в его руках, и это потому, что он не ей одной угрожает. Ее жизнь в его руках потому, что угрожает он ее детям, обращает свою ненависть не только на нее одну, но и на них, и в мельчайших подробностях излагает ей, что именно сотворит с ее детьми, коли она посмеет совершить хоть единую попытку вырваться из-под его ига. Он бьет ее смертным боем, но это не самое ужасное, ибо над всей болью, за всеми сломанными ребрами, синяками, ссадинами, разбитыми губами, опухшими глазами высится тучей высотой до неба пытка, в которой живет ее душа. Постоянный, ежесекундный, неизбывный страх за свою жизнь и за жизнь детей, который ничто не способно угомонить. В первый год, когда у нее еще были моральные силы, она попыталась обратиться за помощью, сбежать от него, но он сумел ее отыскать, а отыскав, прошипел ей на ухо, гадко улыбаясь, что убьет ее дочь и закопает на пустоши. Вот прямо сейчас. И она знала — так оно и будет. И поэтому сдалась. Сдалась на его милость, отдала свою жизнь в его руки.