– Почему ты не можешь со мной поговорить? Почему я не могу знать правду? Я тебе по барабану, скажи? Скажи: ты мне по барабану! Тебе все равно, что со мной?! Я сейчас уеду.
– Алена, хватит, ладно? Шестой этаж. Шестьдесят девятая квартира. Юрий Дашкевич. Ты из центра социального обслуживания, не забыла документы? Что-нибудь про льготные лекарства, талоны на бесплатную стрижку, минут на…
– Зачем мы это делаем?! – Ноги ее подламывались, нечего таскаться на таких каблуках, так бы и вмазал по этой размалеванной морде! – Ты никогда ничего не объясняешь прямо… Я для тебя никто!
– Потом поговорим, не сейчас! Попьете чаю, пятнадцать минут, а потом позвонит Миргородский. Твоя задача – чтобы Дашкевич открыл дверь. Не уходи сразу, чтобы ему было спокойней, скажу, когда можно уходить…
– Я больше так не могу!!!
Я выволок ее на пожарную лестницу, подальше от лифтов.
– Что? Ну что?! Что случилось? – тряс я ее, как трясут березу, чтоб побольше свалилось майских жуков. Она скулила и отводила мои руки. – Ну, хорошо. Все. Прости меня. Просто ночь не спал. Все на нервах, извини. Все, все… Шестой этаж, квартира шестьдесят девять.
– Я не пойду!
– Алена, – я обнял ее и ткнулся губами в душистый, тошнотворный загривок. – Это очень важно для нашего дела. Этот человек может знать, почему взорвался самолет Уманского. Он может знать про Нину. Уманские улетели на следующий день после ее смерти, и все разговоры о том, кто убил, могли вестись только в Мексике. А из Мексики у нас остался один-единственный Дашкевич, все остальные умерли.
– Я не хочу больше.
– И если он бегал от нас, значит, что-то знает. Я тебя прошу.
Она вырвалась и красиво попятилась в обжитой бомжами угол, дежурно оскалясь выбеленными зубами, как скалятся в телесериалах.
– Зачем мы это делаем?
– Мы хотим узнать, кто убил Нину.
– Зачем?
– Вот сейчас, в эту минуту, это имеет хоть какое-то значение?!
– Теперь имеет! На кого мы работаем?
– На Кремль, – и я зажмурился от тоски. Все не вовремя. Надо гулять перед сном, тогда буду засыпать.
Она заткнулась, сделала собачьи глаза и поиграла губами, я осторожно притянул к себе длинное тело и поцеловал щеку, скулу, шею, висок, задержался на губах, шевельнувшихся в ответ; теплые, из кожзаменителя, промтоварные, они разомкнулись, выпустив язык, противно ткнувшийся мне в десны, я опустил руки на костлявый зад, и она жадно засопела и потерлась о меня передком. Господи, да что ж не трахают их мужья!
– Не обижайся, зайчонок. Ты же знаешь, как я тебя люблю. Как ты можешь меня бросить… Что останется от моей жизни, если ты уйдешь?
Она лизалась и плющила об меня давно откормившие груди, поднятые вверх галантерейными приспособлениями, – хотел же муж сделать ей силикон, так почему передумал?
– Ты должен знать. Я делаю все это только ради тебя. И мне очень тяжело. Хотела заехать забрать фотографии к тому старику, что с Урала. Дочь кричала: у него после разговора с вами инфаркт. В реанимации… И так плакала. Так называла меня…
– Это совпадение. Девяносто два года. Он и без тебя болел.
– Да. Да. Но ты попросил задать вопросы, неприятные ему. И я спрашивала. Он сразу плохо себя почувствовал и просил: закончим, придете еще. Но я знала: потом он откажется, и спрашивала, спрашивала. Я его заставляла, а он дома один, дочь в магазине. Он остался без защиты. Он не мог убежать.
Я посматривал за ее спину – там ждет Боря, – обманчиво-нескончаемое время шло, слезы высыхали.
– Я хочу, чтоб ты знал, что любовь есть, – она ткнула пальчиком мне под ключицу. – Ты очень добрый, ты очень любишь людей, хоть и стараешься этого не показывать. Но я знаю.
– Спасибо тебе. Дашкевич – это очень важно.
– Я пошла, – вытерлась и раскрасилась.
– Он должен открыть нам дверь. Но до этого – хотя бы пятнадцать минут, чтобы он к тебе проникся, чтоб тепло пошло.
– Все будет хорошо. Я позвонил Боре:
– Она поднимается. Мы начинаем.
Я топтался у лифтов, с фальшивым интересом впивался в доску объявлений, запорошенную самодельной рекламой. В подъезд вошла старуха и повернулась ко мне испуганной спиной, явно предполагая: набросится душить! Следом ввалился Миргородский, утирая преющий под фуражкой чуб:
– Да что она делает, дура?!
– Просто плохое настроение, – я глядел на часы, – я ее успокоил.
– Какое на хрен успокоил?! – завопил Боря. – Мне позвонили: она спускается! Она ножками спускается с шестого этажа! Сейчас будет здесь.
Я же приказал: пятнадцать минут.
Сейчас я что-нибудь придумаю, нельзя упустить; там, в квартире, у нее что-то не получилось, но другого раза мы ждать не будем, возьмем как получится. Ее отпускаем, ее не уговорить, потом порознь выходим на улицу, чтобы долго здесь не светиться, два часа переждем и поднимемся сами.
– Ей открыли дверь, она заходила, – бухтел Боря, – и вышла. Дура! Раскрылась. Вырядилась как проститутка, кто ж поверит, что она социальный работник! Они теперь никого не пустят, все, отбой! Уходим! Они же сейчас вызовут милицию… Да беги же за ней, спроси…
Я догонял Алену, худую спину. Буду ли я жалеть, если ее переедет поездом? нет; будет ли плакать она, если завтра кончусь я? – да, сильно и коротко.
– Ничего страшного. Не переживай. Я виноват. Не продумал сигнал, если пойдет что-то… не по плану. – Она не оборачивалась на мой успокаивающий голос. – Тебя там не обидели? Его нет дома? – И закричал: – Надо было цепляться! Пятнадцать минут! Я же объяснил, что мне это нужно!!!
– Он умер. Полтора часа назад. Я поеду. Моя очередь забирать Сережку из школы. Вечером позвони.
Я обернулся на дом на Верхней Первомайской – ветер донес запах лекарств, усталые причитания. Мы опоздали. Они его подчистили. Дашкевич знал… Я отворачивался, но дом окликал меня, как неслышно окликают нас потерянные вещи. Найти бы эту дверь с табличкой «Место сбора потерянных вещей», где хранится все: наручные часы с гравировкой «От командующего военно-транспортной авиацией», зубило из-под елки в детском саду, двадцать копеек за участие в ремонте дома деда Уколова, оловянная медсестра пятьдесят пятого года выпуска, мамин крестик… Он потерялся, все и началось, не вернуть, но важным кажется узнать, как теряются вещи, в какое мгновенье; с людьми – с этими ясно, с людьми другой вопрос: куда? Все знают ответ, но спрашивают и спрашивают…
Я никогда не устаю, у меня всегда хорошее настроение, мне нравится много ходить и находиться в поиске, просто приятно посидеть на спиленном тополе посреди дня на зеленой улице. Я следил за парнем серого цвета – тот порхал по верхам крапивы, перехватывая бабочек и подбирая куски с самой земли, – его ждали на кленовой ветке четверо – все толще папы – и разевали рты с писком, как только он возвращался и тыкал добычу в выбранный рот, соблюдая известную лишь ему очередь.
Мы сидели с Борей дождливым днем на автобусной остановке с безмятежным безучастием бродяг, не имеющих денег на проезд. Наконец Миргородский сказал:
– Мы там… в рамках констатации смерти… опросили соседей Дашкевича, родственников. Архива нет. Ничего не вспоминал. Ничего не писал.
– Можно было и не спрашивать.
– На работе кто-то подслушал его разговор с ученым Серго Микояном. Сыном того самого. Микоян просил: напишите все, что знаете, не носите в себе. Ведь и Абакумова, и Меркулова уже расстреляли. Их больше нет.
– Это ошибка.
– Дашкевич, конечно, не написал. Но – я проверил – Микоян занимается Латинской Америкой. Между прочим, изучал деятельность именно нашего клиента – Кости.
По траве к нам спешил Гольцман, едва не спотыкаясь, молодо покраснев, растрепав на ветру седины. Сейчас скажет: Володя жив, прописан у дочери в Кратове, инженер-путеец на пенсии. Мне начинало казаться: кончится этим – ну, говори…
– Мы нашли свидетеля. Он видел их мертвыми. Он жив.
Оказалось, в «Учительской газете» за 1996 год обнаружился жеваный пересказ любви Шахурина и Уманской с необязательным, бессмысленным до загадочности добавлением: сын наркома соцобеспечения Лев Шабуров видел, как мертвую Нину уносили с места убийства. Точка.
Через двое суток мы нашли телефон, адрес. Шабуров не успел умереть и попытался слабым голосом сообщить следствию, что не помнит ничего, но сдался перед неотвратимостью судьбы. Он долго колебался, где встречаться, не желая вести незнакомца в дом. Во дворе.