По зоотехнике у него с Лаптевым не было больших расхождений, в чем-то не соглашались, спорили, случалось, но немного, и такие отношения можно бы посчитать нормальными, во всяком случае терпимыми, тем более, что шли первые месяцы их совместной работы, и время-лекарь постепенно сгладило бы шероховатости, однако Лаптев, как казалось Максиму Максимовичу, лез не в свое дело, пытался выступать как администратор, руководитель и тем досаждал Утюмову. Что он только не говорил о тех же общесовхозных планерках, вновь введенных Утюмовым: «Они изнуряют людей… По несколько часов в сутки пропадает зря…» В длинных горячечных доводах выделялись слова: «Воспитываем безответственность… Не приучаем к самостоятельности…»
Максим Максимович согласно кивал головой.
— Они покажут тебе самостоятельную работу. Такую самостоятельность покажут, что потом тошнехонько будет. Пока оставим, как было, а дальше увидим…
Сам Лаптев иногда проводил планерки с зоотехниками. Минут на двадцать.
Утюмов диву давался: что можно сделать за двадцать минут? Но не возражал: проводи — хуже не будет.
Те, которые давно работали с Утюмовым, ругали Лаптева: «Не хочет сам возиться, на других валит», «Скажите на милость, мелочами не желает заниматься», а новички во всем поддерживали зоотехника.
Максим Максимович рассчитывал, что после отпуска люди потянутся к нему с жалобами, однако этого не случилось и все шло вроде бы не так уж плохо… В этом Лаптев видел прежде всего свою немалую заслугу: ведь коллектив спаял он!
Любимой фразой Утюмова на планерках стала фраза: «Прошу ближе к делу…» И ему даже нравилось, как по-деловому люди, без лишних слов докладывали о выполнении задания. Одно мучило: он чувствовал на планерках тягостную, не знакомую ему ранее, скованность, каждую минуту ждал возражения, реплики, критики, и как-то так получалось, что все меньше и меньше говорил, меньше давал заданий, охотно бросая фразу: «Прошу ближе к делу». Лаптев заявлял: «Это обязанности зоотехников. Я с ними сам разберусь».
Утюмов позднее спрашивал:
— Разобрались?
— Да!
— И как?
— Нормально!
«Его мамаша, видать, на морозе родила, порой и рта боится раскрыть». Сам Максим Максимович любил поговорить по любому поводу.
С первого дня показал свой характер и новый главный агроном Мухтаров. Заявившись в Новоселово и только-только успев поздороваться, он сказал, наставив на Утюмова колючие черные глаза:.
— У вас уже сеют. Я видел. Не надо торопиться с севом, Макысим Макысимович. Ранний сев в наших условиях к хорошему не приводит.
Слова он произносил правильно, с небольшим акцентом, а имя, отчество почему-то безбожно коверкал, и это раздражало Утюмова.
— Давайте устраивайтесь. Отдохните, придите в себя. А мы тут как-нибудь разберемся.
Когда позвонил председатель райисполкома и спросил: «Ну как дела?», Утюмов ответил:
— Вчера сеять начали.
— Хорошо!..
— Прибыл новый главный агроном.
— Ну и как?..
— Говорит, что мы слишком торопимся с севом…
— Почему он так считает?
— Не объяснял.
— Надо было спросить…
Действительно, надо было спросить, но категоричный тон нового главного агронома возмутил Утюмова, и он счел необходимым прервать разговор.
— Некоторые молодые специалисты считают себя стратегами.
Утюмов сам не знает, почему причислил Мухтарова к стратегам, так уж вырвалось, и тут же подумал с удовлетворением, что в райисполкоме не видели новичка, и, значит, удачно напакостил ему.
Продолжала раздражать Максима Максимовича и Дубровская. Только что хохотала с конторскими девчонками, а, войдя в кабинет, сразу маску недовольства на розовенькую детскую мордочку натянула, будто директор тяжко обидел ее. Голос низкий, глухой:
— Надо создать постоянно действующее экономическое совещание, как в ряде совхозов Сибири…
И эта — о бедном Вьюшкове:
— Он или мало чего понимает или допускает, я бы сказала, преступную халатность… — Раскрыла блокнот и давай цифрами оперировать. Затрат столько-то, убытки составляют…
Дескать, вот так и никак иначе.
— А Иван Ефимович говорит…
«Как у них все легко и просто, — злился Утюмов. — «Мало понимает», «преступная халатность»… «Иван Ефимович говорит», «Иван Ефимович велел», «Так решил Иван Ефимович» — это Максим Максимович слышал не только от Дубровской…
«Неймется людям, не живется спокойно».
Он слыхал об экономических совещаниях, читал о них, одно время даже подумывал, не организовать ли у себя в совхозе, но не решился, посчитав, что ни к чему — в Новоселово и без того много заседают. Максим Максимович понимал новичков, он бы и сам на их месте предлагал что-то новое, новаторов ценят, только стоит ли сейчас ему заниматься перестройками, эффективность которых в условиях Новоселово еще весьма сомнительна; главное, к чему он стремился, — сохранить все на прежнем уровне, избежать ЧП, которые, как никогда прежде, могут повредить ему.
Утюмов очень бы удивился, если б смог разгадать, о чем думает Дубровская, а она думала: «За девчонку считает. Будто со школьницей разговаривает», и еще крепче супилась, полагая, что это делает ее солидней. Разговор с Дубровской не только рассердил Утюмова, но и навеял на него какую-то странную щемящую грусть, при которой хочется жалеть себя. Все у молодых специалистов есть ныне; обучили, выходили, ишь как легко, уверенно рассуждает. И одежда модная. А Максим Максимович в их годы носил латаную стеганку, кирзачи, которые каши просили, и о науке не рассуждал, потому как ничего не понимал в ней…
Птицын, тот вконец отшатнулся, погряз в бумагах, во всяком случае силился показать, что погряз: странно быстро привык он к канцелярщине — ловко перебирает бумажонки, столь же ловко подшивает их, будто только этим занимался всю жизнь; научился печатать на машинке, с планерок старается улизнуть; ни о чем, кроме как об отделе кадров, не заговаривает, и можно подумать, что никакого отношения к агрономии он никогда не имел. Не стерпел однажды, сказал ему Утюмов:
— В укромное местечко запрятался и лапки сложил.
— Ввиду болезни, Максим Максимович. Что я теперь? Плевком можно зашибить.
А сам так и пышет здоровьем: толстенький, кожа на лице бархатистая, чистая.
— Притворяешься…
— Дела свои содержу в порядке… — Он пожал плечами и снисходительно улыбнулся.
«Будто не понимает, чертов обыватель… Зачем он так улыбается? А как улыбался раньше? И может ли он по-другому улыбаться?..»
Утюмов чувствовал: голос его уже не столь обязателен для людей, фигура не столь впечатляюща; он как бы стушевался в глазах подчиненных, и это вносило в душу тяжкую горечь. И, как часто бывает в таких случаях, стало сдавать немолодое сердце.
Знакомый горожанин посоветовал: «Ты вот что… Перед принятием пищи, особо перед обедом, опрокинь рюмочку, аппетит повышает и пищеварению способствует». «Опробовал», не подействовало, что ему рюмочка, стакашек — другое дело… И чем больше было у него неприятностей, тем сильнее хотелось выпить, — пьяному все трын-трава. Но однажды, почувствовав непреодолимое желание уйти домой и крепко напиться, он сказал себе: «Хватит!» — и с той поры перестал прикладываться к рюмочке.
«Ну ничего, ничего…» — успокаивал он себя, понимая под этими неопределенными словами скорую развязку — переезд в город.
Позвонил приятелю, какая-то непонятная сила тянула его к телефонной трубке: позвони, узнай; задал три пустячных вопроса, со сладкой тревогой ожидая, что тот вот-вот весело спросит: «Ну как, готовишься к переезду?», но шел разговор о подготовке к сенокосу, и голос приятеля был подозрительно холоден и отрывист…
А дни шли, они по-прежнему казались Максиму Максимовичу серыми и скучными, как тучи в промозглую, ненастную осень.