Выбрать главу

Один из бойцов — на нем прожженная там и сям шинель, лицо в жесткой рыжеватой щетине — читает вполголоса, однако душевно газету «На страже Родины», в которой о Теркине. Нет, это еще не тот «Теркин», что станет потом книгой нашей любви, книгой народа. Это — его предшественник, отец или старший брат, лихой боец Карельского перешейка, о подвигах и приключениях которого — короткие и хлесткие стихи.

И не ведает солдат, читающий газету, что автор стихов сидит тут же рядом, греет, как все, ладони над костром и с удовольствием слушает чтение.

Я не знал тогда, разумеется, что пройдет совсем немного времени и станет складываться в душе поэта замысел будущей книги. Мне и позже казалось, что для всеобъятного «Василия Теркина» нужна была Великая война и великие потрясения народа. Только десятилетия спустя нашел я, листая пятый том Собрания сочинений Александра Трифоновича Твардовского, заметки о том, как начиналась поэма. 20 апреля 1940 года поэт записал себе в тетрадку:

«Вчера вечером или сегодня утром герой нашелся, и сейчас я вижу, что только он мне и нужен, именно он. Вася Теркин!.. Нет, это просто счастье — вспоминать о Васе. И в голову никому не придет из тех, кто подписывал картинки про Васю Теркина, что к нему можно обратиться и всерьез. Моральное же мое право на Теркина в том, что я его начинал…»

В ту пору, в сороковом году, Твардовский работал в газете Ленинградского военного округа «На страже Родины», которую мы, журналисты армейской печати, вероятно, вполне справедливо считали фронтовой.

Мне повезло, я добирался до передовой вместе с поэтом на попутном грузовичке, он сидел нахохлившись и грел, как все, наган за пазухой полушубка. Тогда, на страшном морозе, оружие часто отказывало, и его держали у груди для тепла, коли придется пускать в дело.

У Твардовского была отменная память, он несколько раз мельком поглядел на меня красными от усталости глазами и сказал:

— Мы где-то виделись с тобой. Где?

Мне показалось неловким напоминать ему о случайной встрече, и я неопределенно пожал плечами.

Мы продолжали слушать чтение солдата, пряча в ладонях огоньки папирос, — рядом противник, и снайперы у него тоже есть! Пальнут в огонь — и плати кровью, а то и жизнью за собственное легкомыслие и неосмотрительность. Это было 11 февраля 1940 года. Наша армия готовилась к наступлению по всему фронту. Мы высадились неподалеку от леса, где накапливались полки 43-й дивизии: шли последние сборы к атаке Кирки-Муолы, высоты, увенчанной могучей церковью, которую оборонял противник.

Войдя в лес, поспешили к его северной опушке. За ней простерлась огромная чаша поля, на той стороне которого темнела глыба церкви.

Мы присоединились к небольшому кружку бойцов, Александр Трифонович раздал газеты, привезенные с собой, и вот тогда я услышал строки о подвигах находчивого, никогда не унывающего трудяги — солдата по имени Вася.

Фронтовик кончил чтение, и все стали говорить о стихах и о герое, и были возгласы: «Во дает!», «Этому палец в рот не клади!..»

Твардовский, который с явным удовлетворением слушал собственные стихи, теперь, когда все заговорили, стал почему-то невесел. Он хмурился, даже вздохнул и потом сказал мне потихоньку:

— А стихи-то никуда не годные. Польза, может, и есть, а все же — негодные.

Он был беспощаден и к своим, и к чужим стихам и совершенно не терпел недоработанных строк.

И мне припомнился конец 30-х годов. Нежданно-негаданно, я очутился на заседании Президиума Союза писателей СССР. Готовились слушать главы из поэмы о Маяковском. Автора стихов обидели в печати, и президиум писательского союза, как мне думалось, хотел поддержать своего уважаемого товарища.

Поэт прочитал две или три главы (поэма была напечатана значительно позднее). Все искренне хвалили стихи, и я в душе был совершенно согласен с писателями.

Но вот поднялся молодой человек, красивый, совсем неловкий, у него были прекрасные голубые глаза — так мне тогда казалось — и стал говорить. Это была вовсе нескладная речь — два слова — пауза, еще два слова — пауза, будто человек рубил впервые толстое, прочное дерево.

Однако меня потрясло не то, как он говорил, а что говорил. Он был недоволен стихами, изъяснялся прямо и уверенно, приводил доводы.

Все повернулись к нему: одни с удивлением, другие с досадой, третьи, кажется, с сочувствием.

Рядом со мной сидел Алексей Николаевич Толстой. Он откровенно дремал, подняв на лоб очки. Но тут вернул очки на место и с явным любопытством взглянул на выступающего.

В эту минуту к Толстому подошел Фадеев.

— Кто это? — спросил Толстой.

— Это? Твардовский.

— Г-м… Кто же он?

Меня это удивило. «Страна Муравия» была напечатана год назад, о ней много говорили и писали. (Замечу, что даже у нас, на Урале, «Челябинский рабочий» опубликовал восторженную рецензию Якова Вохменцева, того самого, с которым мы теперь сидели у обского костра).

Фадеев ответил Толстому:

— Молодой поэт. Чрезвычайно талантлив.

Толстой кивнул головой.

А Твардовский продолжал говорить, и мне показалось, что этот человек, которому едва перевалило за 25 лет, уже беспощаден к слову, даже к самому ладному слову, с общей точки зрения.

Не потому ли сейчас здесь, на небольшом островке у слияния Тремъегана с Обью, от которого до Байдарской губы Карского моря ближе, чем до Москвы, звучат неумирающие строки великого поэта. Звучат из самой души благодарных ему людей.

До свиданья, Сибирь!

Мы только что поднялись с бетонных плит Сургутского аэродрома, и снова солнце, отраженное множеством озер, болот и речек, бьет в иллюминаторы самолета, слепя и обжигая.

Я вспоминаю читанную где-то фразу: «Если все реки Тюменщины вытянуть в одну линию, то получится река длиной в сто восемьдесят тысяч километров». А ведь их надо когда-нибудь пройти, эти версты, чтобы пробиться к нефти и газу, которых еще нет на карте! И кто знает, что подарит нам завтра и послезавтра потайная земля Севера.

Алесь Кучар, воевавший треть века назад в болотах Белоруссии, пристально глядит на жижу под крылом и качает седой головой: он отменно знает, что такое топь, вспухающая от дождей и гудящая голодным, озлобленным комарьем. Да и мне довелось изведать эту гадость в окопах Северо-Запада и на кочках уральских ржавцов.

Но как бы ни был тяжек путь в глубины таежных трясин, он будет пройден, ибо сделаны самые тяжелые — будь они благословенны! — первые шаги. Не по дням, а по часам растет богатырь-страна, и люди ее образованны, а упорства и терпения им от века не занимать.

…Тюмень встретила нас тихой погодой. Но не успели мы выйти из «АНа», как небо обрушило на головы свистящий ливень, и «Волга» наша буквально плыла по улицам древнего города.

Но у нас не было времени на размышления по этому поводу, нас ждали в книжном магазине, на телевидении, на заводах, в пионерских лагерях. К тому же, завтра — теоретическая конференция писателей: «Рабочий класс в литературе народов СССР», — и затем Тюмень простится с Днями советской литературы в одном из своих лучших залов.

В гостинице, куда съехались все шесть писательских групп, царит веселое возбуждение. Нам особенно приятны радость и торжество на лицах наших болгарских, чешских, польских, немецких, венгерских товарищей.

Возвращаясь из центрального магазина, я встретил на улице Республики Милослава Стингла. Писатель, ученый, этнограф, автор двадцати книг, многие из которых переведены на русский язык, он не утратил юношеской непосредственности, чрезвычайно доброжелателен, общителен… Недавно вернулся из путешествия на острова Океании, гостил у эскимосов канадской Арктики, и здесь, на Тюменщине, его безгранично интересовали ханты, ненцы, манси. Он успел уже перезнакомиться с поэтами Севера — Леонидом Лапцуем и Микулем Шульгиным, сокрушался, что в Днях не сумел принять участие широко известный поэт-манси Юван Шесталов.