Темно-зеленая фигура Лены мелькала впереди, то пропадая на спусках, то возникая на подъемах, затяжных и унылых.
Ему было стыдно, унизительно стыдно за случившееся. Проснувшееся сознание совершенного жгло ему сердце, и он изредка останавливался и жадно ел вкусный, с привкусом колодезной воды, снег.
Если бы все закончилось тогда, в минуту его напора, когда, полный иллюзий, он привлек к себе сопротивляющуюся Лену, или хотя бы чуть позже, когда она упала, плача, на смятый пуховый спальник, — он бы еще мог чувствовать себя прощенным в собственных глазах. Он бы оставался виноватым, пусть даже излишне смелым и резким в желаниях, но теперь…
Он тоскливо вздохнул, поправляя режущие лямки рюкзака, в котором, наспех уложенное, что-то бренчало, булькало, упираясь в спину острыми углами.
Нет, его унижение пришло позже, много позже, когда, наплакавшись, Леночка угрюмо встала, не глядя на него, сидящего на нарах, пошла к рюкзакам, долго вытирала лицо, меж тем как на спиртовке вскипел чайник, и ему волей-неволей пришлось его выключать. Они стали пить чай, пока еще не смотря друг на друга, потом, задевая нечаянно локтями, освоились, осмелели, и наконец Лена, не поворачиваясь, спросила:
— Сколько времени?
— Полдвенадцатого, — буркнул он, пережевывая приготовленный матерью пирог с мясной начинкой.
— Мы что, так и будем встречать праздник, поссорившись? — тихим, дрожащим голосом, помедлив, продолжала она, и он, удивленно обернувшись, увидел, что она смотрит на него какими-то особенными, ясными и ласковыми глазами. Он прочел в них, что прощен и помилован, по-прежнему любим и… даже… Тут Леночка проворно встала, вытащила из мешка бутылку шампанского, тяжелую, мутно-зеленую, в серебряной ладной головке, и подала ему.
— Открывай… Я не намерена мучиться целый год из-за твоей дурости.
Шальное ликование пронизало его тело, оно забилось в мелкой, трепетной дрожи, и когда они выпили из холодных эмалированных кружек, то, не сговариваясь, потянулись друг к другу, и губы их слились в долгом примирительном поцелуе…
…Черно-белый с зелеными пятнами елей мир природы простирался вокруг них. Вскрикивали, нарушая безмолвие, трефовые галки. Суетились вокруг заснеженных стогов воробьи. Временами шумно опадала с еловых лап снежная масса, и лапы долго раскачивались, словно махая им вслед прощально и примирительно.
Грачев растирал в предбаннике чуть располневшее, медно-красное от жара тело. Приятно пахло ядреным квасом, и дубовым листом, и чуть нафталиновым ароматом мягкого шерстяного белья. Он посидел, массируя пальцами брюшину с первой залегшей складкой ниже пупка, поприседал на каждой ноге поочередно, с некоторой натугой соблюдая равновесие, потом споро оделся, набросил на плечи овчинный кожух и, звякнув кольцом низкой двери, вышел на морозный воздух.
Стояла тихая ночь. Между соснами, в разрывах заснеженных ветвей, мерцали колючие звезды. Изредка лаяла собака внизу, у плотины. Грачев, запахнув полы полушубка, жадно дышал всей грудью, ощущая, как исчезало нервное напряжение, ломота в висках, сменяясь приятной усталостью и предчувствием дремоты. Хлюпая галошами на босу ногу, он дошел до высокого крыльца пятистенка, где жил лесник Власьяныч, зашел в сенки, погремел ковшиком о ледяную корку ведра, напился и толкнул дверь в накуренную душную комнату…
Он уехал в Караидельку еще две недели назад, наспех сдав дела обескураженному апоплексичному проректору по науке Денису Стояновичу Тодуа, твердившему что-то потерянно и сокрушенно. Так как шла сессия и экзаменов на кафедре у него не было (Грачев уже несколько лет не читал лекций, отдавая студентов на откуп своим доцентам), то он мог с полным правом, находясь в межвременье, побыть в одиночестве вне института, избегая досужих разговоров и сплетен. Кроме того, он давно откладывал рукопись монографии о выплавке качественных сталей, а сроки договора с издательством поджимали, так что пауза между телеграммой из министерства и приездом комиссии, которая должна была бы установить факты превышения им полномочий и назначить преемника, была для Грачева кстати. Он увлеченно работал, исписывая в день по десять-двенадцать листов и затем, сплошь испещряя их пометками, мылся по вечерам в крепчайшей чистой бане Власьяныча и с иронией, которая так соответствовала его сегодняшнему положению, играл в дурака с лесником и его немой, пришибленной женой. Втроем, сидя под стосвечовой лампой в бумажном цветном абажуре, они пили чай с медом, вытирая пот со лба вафельными полотенцами с петухами, и Власьяныч изливал дорогому гостю-приятелю свои немудреные взгляды на бытие: