Выбрать главу

Музыканты сперва боялись за барабанщика: мужик, что с него возьмешь. Но вскоре успокоились: молодцом оказался Алексей. Душой музыку чуял.

Бежали дни, недели. Радовался капельмейстер, что в оркестре такой способный барабанщик: «Ты, Алеша, настоящий талант!»

Но вот однажды сели музыканты в кружок, начинают новый марш разучивать. Смотрят, а с бугорка, что рядом, старый барабанщик спускается. Выздоровел, значит. Бросились навстречу — привыкли, всю войну вместе… В тот же день принялся он за свое дело. Замечательный музыкант был. В Петербурге учился.

— Ты, Алексей, не горюй, — сказал тогда капельмейстер. — Что-нибудь придумаем.

Он как будто знал: не прошло и недели, как война кончилась. Обрадовался Алексей, да и как не радоваться: жив-здоров домой возвращается. Такое только во сне снилось, а теперь, выходит, наяву!.. Пришел к капельмейстеру проститься, а тот подает скрипку: возьми, говорит, на память. Из тебя, говорит, Алеша, настоящий музыкант получится.

Привез ту скрипку солдат в село Большетроицу. Пошел играть по свадьбам. А вскоре и сам женился. Хорошую жену взял. Пятерых сынов родила ему Алена Ивановна да еще и дочку. Зажил по-мирному, по-семейному. Но иной раз нет-нет да и вспомнит про боевых друзей, про капельмейстера. Солдаты по домам разъехались, а капельмейстер все служил. Слухи прошли, будто оттуда, из Маньчжурии, в Тамбов переехал. А может, и не так, может, в свой Землянск, что в Воронежской губернии, вернулся? Кто знает…

Потом началась революция, и о нем ничего не стало слышно. Но зато пошла гулять песня-вальс по России. Пошла, полетела из края в край: от села к селу, от города к городу; от одного сердца к другому.

Росли, мужали сыновья Алексея Петровича. Старшие поженились, по-прежнему работали в поле. Я хорошо знал их всех, а с Иваном, моим одногодком, подружился. Я был влюблен в него, как музыканта. Иван играл на любом инструменте, будь то скрипка, гармонь или кларнет с пистонами.

Пришел как-то Иван в клуб, побренчал на пианино, а назавтра его уже в штат зачислили. И стал он сопровождать немое кино музыкой. Сидит, бывало, впереди, играет. Да так, что под его музыку на экране люди пляшут. А то вдруг загрустят, запечалятся. Умел он на ходу настроение артистов схватывать, под их действия подстраиваться или, как говорил завклубом, импровизировать.

Иван научил меня играть на гитаре. Мы и дня не могли прожить друг без друга. Вместе за три версты в клуб ходили: дождь, снег, а мы идем. Не идти нельзя, мы стали комсомольцами, и нас ждала учеба в кружке политграмоты. Кроме того, играли в оркестре, ставили спектакли, декламировали, пели… С наступлением лета гоняли футбольный мяч, сшитый из тряпок. Дежурили по ночам на колокольне, потому что были членами добровольной противопожарной дружины. А порой и спали вместе, расстелив свитку и накрывшись другой.

Потом случилось так, что наша дружба оборвалась навсегда.

А началось с того, что в село Большетроицу приехал новый учитель. Приехал не один — с дочерью Алевтиной. Алевтине шел семнадцатый год: тонкие, гнутые брови, голубые глаза, тугие, скрученные в узел волосы, словом, не девушка, а загляденье. В ее обличии, в характере было что-то цыганское. Я впервые увидел ее на зимней ярмарке: короткое рыжее пальто с облезлым воротником из кролика, летние туфли (других не было), на голове полосатый шарф.

— Холодно? — спросил я.

Она улыбнулась и так посмотрела на меня, что я остановился и потом уже не мог оставить ее до самого вечера. Прежде всего угостил пряниками, и мы пошли вдоль многочисленных прилавков, разглядывая нэповские товары. Ей понравился зеленый гуттаперчевый гребешок, и я, конечно, купил его. Вдобавок, приколол к лацкану пальто голубой значок с изображением Стасовой. У входа в лавку Алевтина поскользнулась и чуть было не упала. И как обрадовалась, что я подхватил ее. Потом она сама брала пряники из моего кармана и хохотала. Так, с пряниками, мы и сфотографировались на «пятиминутке». Был я тогда секретарем комсомольской ячейки, и мне казалось, что я многому научился, многое постиг и осталось одно — жениться. Ну, конечно же, Алевтина была той девушкой, которая могла осчастливить меня!

Однажды я сказал об этом матери.

— Ты с ума спятил! — воскликнула она.

Мне шел семнадцатый год, и мать, как я понял, встревожилась неспроста. Сперва она уговаривала меня не делать глупостей, потом, увидя, что я стою на своем, обозвала сопляком, не знающим жизни.