Выбрать главу

Грачев смотрел даже дальше. Из собственных командировок за границу, из иностранной литературы он знал — качественные стали начали выплавлять в конверторах. Забытый когда-то в начале века бессемеровский процесс ожил, как Феникс, в свежей струе кислорода. Невиданные перспективы открывались перед редкосплавной металлургией, и нужно было в ближайшие пять-шесть лет получить в опытах требуемую сталь. Уже по данным Минчермета заключен договор с австрийцами на первый конверторный цех. Проблема стучалась в двери, а ни одного конвертора на Урале не было. Опережая производства и заводы, пусть с надрывом жил, пусть с риском выговоров, но он создаст плацдарм для ответа на вопросы о выплавке качественных сталей в конверторах. Школа Грачева может быть ничем не хуже столичных, если не лучше — ибо энергии и находчивости ученику Страбахина не занимать…

С этими мыслями Стальрев Никанорович провел субботний вечер и даже во сне ему мерещилось в полусумраке цеха огненные водопады раскаленной стали, гул гигантских вентиляторов дутья и медленный, скрипящий поворот кованых грушевидных сосудов. Он стоял в спецовке возле желоба и, опаляя лицо, радовался и малиновой губчатой пене шлака, и тяжелому ровному потоку стали, что, рассыпаясь искрами, падал в дымящееся чрево ковша. Ему было хорошо от томящего жара.

Однако привычная последовательность и четкость мышления заставили его утром обдумывать более реальные, будничные проблемы, встающие перед ним после достигнутого с Задориным уговора. Векселя нужно было оплачивать, и оплачивать не ему одному — нужны были специалисты, составившие бы курсы лекций для необычного, уникального потока студентов. За лекторов выпускных специальных курсов Грачев не волновался: их предметы вчерне соответствовали уровню знаний производственников. Для людей, не знакомых со спецификой преподавания, это могло бы показаться странным, но Грачев хорошо знал — многое из того, что читалось на лекциях по математике, химии, термеху, физике и даже сопротивлению материалов, никогда не встречалось практикующими инженерами в деле. Выпускные курсы просто игнорировали часть общего потока лекций, использовали упрощенный матаппарат, и их могли бы свободно воспринимать выпускники техникумов, из которых, по уговору с Задориным, должна бы состоять первая группа. В состав группы, естественно, вошел и сам Акинфий Кузьмич, выговоривший себе право пропускать часть лекций ввиду занятости. Группа должна была заниматься с осени с шестнадцати часов по максимально загруженной программе дневного отделения, для чего трест был обязан увязать сроки планерок, бухгалтерскую оплату и множество сложных вопросов.

В трусах, волоча полотенце по грязному полу пустой квартиры — домашние были на даче, — Грачев обдумывал, кого бы можно было поставить во главе общих лекций, и тут он снова вспомнил о доценте Кирпотине — лично не приятном для него своеобразном педанте, который, однако, упорно противостоял всем давлениям и модным изменениям в программе высшей школы. Ходили слухи, что он читал лекции по довоенным конспектам, а студентов величал «граждане учащиеся», но это были детали. Главное, он методично изгонял из института лентяев, маменькиных сынков и увальней, из-за чего к дипломам подходили достаточно подготовленные и даже просто мыслящие пятикурсники. Грачев знал, что марка выпускников его вуза за последние годы выросла в глазах министерства именно из-за приличной общей подготовки инженеров, способных освоить весьма далекие от их прямого узкого выпуска новые специальности.

Все это заставляло его, хотя и холодно, но лояльно относиться к чудаковатому Кирпотину. Нынче же такой человек мог просто выручить его в начатом деле и, если таковое устроит его лично, даже возглавить его. Грачев, скрупулезно отбиравший и изучавший личные дела всех преподавателей своего вуза, стал припоминать мелкие факты и детали, характеризующие Кирпотина.

Да, старик определенно чувствовал себя обойденным, обиженным. Начав деятельность в Пермском университете еще до войны, он добрался до доцента без ученой степени только в его, Грачева, институте, да и то по решению Ученого совета прежнего, до Грачевского, формирования. Тогда тот не мог еще определенно влиять на решения и проморгал неостепененного механика, что, как выяснилось, было весьма кстати. Конечно, диссертации ему при всем желании не защитить, но побыть лет пять заведующим кафедрой, видимо, он не прочь, раз взялся за строительную механику и суетится вокруг создания нового факультета…

Все складывалось, как обдумывал Грачев, оптимистично: Кирпотин был способен тянуть, у него были струны, на которых можно играть, было самолюбие, которое способно разгореться, если на него подуть чистым кислородом… «Опять кислород», — уже весело произнес Грачев и, не колеблясь, набрал справочное…

X

В девятом часу Терентий Разбойников возвращался домой из сада. Несмотря на то, что он встал в шесть и более двух часов таскал воду для полива, он не чувствовал себя утомленным. Он не был субтильного городского телосложения, а скорее наоборот — ширококостный, с сильными, развитыми мышцами, легкой походкой и мозолистыми от турника ладонями. Лицо его — продолговатое, асимметричное, с чистой и светлой кожей, вызывало ощущение открытости, приветливости, несмотря на некоторую природную стеснительность. Как и все быстро мужающие в этом возрасте юноши, он уже брился, с удовольствием сознавая в себе мужчину, безотчетно и страстно тянулся к женщинам, угрюмясь и замыкаясь в кругу своих сверстниц, среди которых не умел и не мог видеть достойных своего внимания. Былая классная среда с ее регламентом отношений, рангами отличников и отстающих, активистов и равнодушных вызывала в нем отчуждение, закрепощая здоровые инстинкты молодости, и в те школьные годы он не смотрел на мир, как сейчас: жадно и ожидающе, с трепетным волнением от постоянного присутствия в себе какого-то другого, незнакомого и, может быть, нехорошего человека. Этого человека он обнаружил в себе недавно, вовлеченный Артемом в среду городской молодежи, увлекающейся искусством, легким воскресным туризмом и дружеской болтовней на ранее не знакомые Терентию темы: о свободе воли по Герцену и Добролюбову, о разумном эгоизме по Писареву, о забытых поэтах. В этой среде были и девушки, конечно, более старшие по возрасту и курсам с других институтов, музыкальных училищ и даже из театров. Терентий жадно постигал не известные для него стихи Цветаевой и Пастернака, наперебой цитировал Кирсанова, в котором, впрочем, сам весьма слабо разбирался. Больше того — он пробовал так же сумбурно, затемненно и певуче писать, но все это было лишь для того, чтобы стать вровень с компанией, среди которой безотчетно тянула к себе его одна девушка — Соня Кривченко — невысокая темноглазая украинка с маленьким скуластым лицом, гладко причесанными и забранными в хвост волосами, пухлым капризным ртом, открывавшим при смехе ровные белые зубы. Соня была независимой, решительной девушкой, носила суконные, ладно скроенные брючки, свободную шелковую блузу шафранного цвета или глухой свитер крупной ручной вязки. Мода вязать появилась недавно, шерсть доставали невесть откуда, и было вполне в духе компании, собиравшейся по квартирам родителей, во время ленивого трепа неотрывно вязать длинные шарфы или свитера, посверкивая бабушкиными старинными спицами. Кое-кто вязал костяными крючками из пожелтевшей слоновой кости, вызывая молчаливую зависть окружающих.

Соня была учительница музыки. Она когда-то окончила пять или шесть классов единственного тогда в городе музучилища, потом бросила и теперь учила по домам ребятишек за наличную плату, свободно располагала собственным временем и средствами, впрочем, весьма скромными. Говорили, что она безумно талантлива, что у ней блестящее фортепианное будущее, но ее строптивый характер и дрязги в семье не дали ей пока добиться того, чего она заслуживала. Впрочем, Соня никогда на вечеринках не играла, все ее таланты раскрывались в легком, чуточку показном опьянении, когда она, возбуждаясь, начинала сомнабулически, с расширенными зрачками, глядя на сиреневый огонек пунша, читать стихи символистов, от которых у Терентия кружилась голова, возникали в воображении странные, будоражащие образы и непроизвольно хотелось целовать эти крохотные, словно фарфоровые пальчики, обхватившие кофейную чашечку с дымящимся напитком. Он чувствовал неодолимую тягу оставаться с Соней наедине, шептать ей такие же возвышенные и хрупкие слова, от которых забываешь о времени, о пыльной пустой комнате с щелястыми полами, мутными стеклами и старыми платяными шкафами с фанерными, облупившимися створками. Комната Сони выглядела именно так, в ней не было ничего, кроме широкой крытой протертым ковром тахты и двух древних шкафов, набитых книгами, деревянной рухлядью треснутых статуэток, расколотых прялок, каких-то допотопных резных мисок и ложек. Отец Сони, которого Терентий видел лишь раз, — обрюзглый, всегда угрюмый мужчина средних лет — работал кем-то в оперном театре, не то старшим кассиром, не то заведующим рекламным бюро. И Соня всегда по вечерам пропадала если не в компаниях знакомых, то в театре — на балете, который она безумно любила, заставляя и Терентия выучивать бесконечные названия — па, фуэте… контрданс.