Выбрать главу

Звали юношу, несмотря на его сугубо городское происхождение, по-деревенски — Терентием, а фамилия… Фамилия у него была необычная — Разбойников. Видно, поверил его предок ватажному атаману, утек с ним в бродячую шайку и, изловленный драгунами, кончил свой век в остроге, отчего и записали отпрысков-щенят диким прозванием. Сам Теша не стеснялся своей фамилии и имени, данного ему в честь деда, но в среде друзей именовался странной, почти безымянной звукописью «Тэдди», пришедшей на ум его товарищам по школе на уроках английского языка.

Терентий Разбойников, еще не остывший от возбуждения экзаменом, стоял, прислонясь лопатками к неровному сколу гранита, и уже начинал волноваться, что выражалось у него в покусывании губ и поминутном приглаживании шевелюры. Он ждал своего друга Артема, еще томящегося в душной аудитории, наполненной шелестом бумаг и тревожным шепотком студентов. Терентий живо представил себе нервную атмосферу, из которой недавно вырвался, почти шатаясь, в прилипшей к телу рубашке, и его передернуло от неприятных воспоминаний. Теоретическую механику он постигал с трудом, сбиваемый с толку перескакиваниями лектора с одной задачи на другую, никогда не решаемую в численном виде и доведенную лишь до дифференциального уравнения. Сам лектор — блеклый старик с пергаментным лицом и в обтертом до блеска шевиотовом пиджаке — вызывал у него необоримую скуку, ибо к тому, что был скрипуче-монотонен, он умудрялся еще и читать текст по выцветшим, пожелтелым карточкам, которые ловко скрывал, держа в ладони, отворотясь спиной к залу. Полное безразличие выражал и его редкий рассеянный взгляд, словно ушедший во тьму ньютоновских времен, где двигались без шума рычаги и загадочные валы, летели по предначертанным кривым артиллерийские снаряды и стукались друг о дружку литые шары. Но хуже всего было то, как старик преображался на экзамене, как с неожиданной энергией и зоркостью настигал малейшее поползновение к списыванию и спортивным броском устремлялся к виновнику, одной рукой ухватывая скомканный листок шпаргалки, а другой указывая прокуренным, никотинным пальцем на дверь. Легенды утверждали, что Кирпотину ходили сдавать по пятнадцать раз и что половина покинувших институт были его выуженным пескариным уловом, а как известно, легендами полна вся суматошная короткая студенческая жизнь, разделенная барьерами курсов, специальностей, немыслимого количества задач, упражнений и проектов… Терентию в этот раз повезло, как, впрочем, везло давно в жизни: задача была лишь вариантом уже решенной на консультации совместно с отличником курса угрюмым Шотманом, а вопросы по теории были описательными, на эрудицию. Теша смог даже припомнить эффектную надпись на могиле Ньютона «Теорий я не измышляю» на английском языке, что вообще было рискованно, но старику после решенной задачи можно было заливать и не это… Он сидел, как насупленный беркут, глядя исподлобья на задние ряды. Когда Терентий, иссякнув, замолчал, в ужасе ожидая известной всему потоку фразы «Полное отсутствие всякого присутствия», Кирпотин вдруг резко двумя пальцами выудил его зачетку из веера других на столе, небрежно поставил несколько крючков и захлопнул обложку.

— Следующий, — проскрипел он, и из бледных осовелых лиц, поднявших на него замученные глаза, принялся вытаскивать наиболее нерешительное, с бледно-лихорадочными пятнами предчувствия грядущего завала… Терентий, словно на ходулях, грохая башмаками об пол, вышел в коридор, потом — не отвечая на вопросы товарищей — прошел в уборную, и лишь там, наедине, в дымно-белесой курилке, облицованной больничным кафелем, раскрыл заветную зачетку. В графе «Термех, 56 часов, доцент Кирпотин» стояло «Посредственно»…

II

Строго говоря, такой оценки знаний в институтском регламенте не существовало, и Кирпотин ставил ее подчеркнуто-вызывающе, утверждая таким образом свою преемственность со старым поколением профессоров, когда-то воспитывавших в нем дух непримиримости к серятине и посредственности на скамье высшей школы. То было еще в годы ношения тужурок с серебряными молоточками и редкого появления в чубатой студенческой аудитории девических скромных кос или стриженых челок, на которые седые патриархи реагировали, как быки на красное. Николай Кирпотин — землемер из Тобольской управы — сидел на университетской скамье рядом со своими одногодками в потертых армейских френчах и писал на оберточной, со стружками бумаге простым карандашом, завидуя счастливчикам, слюнявившим химические карандаши американской фирмы «Хаммер». В сибирском землячестве, где его с первого курса выбрали казначеем, была крепкая спайка, и каждый, понявший хоть что-либо в лекции, должен был вечером в общежитии разъяснить это другим, закусывая честно заработанной таранькой или лежалым салом. Кирпотин — вечно голодный в юности — настигал упущенное с истовой тщательностью срисовывая с доски размашистые латинские буквы и быструю цифирь, которую темпераментные профессора с бородками и стоячими целлулоидными воротничками смахивали зачастую нарукавниками, зажигаясь темпом лекции и гробовой тишиной ошеломленной благоговеющей аудитории. Лихорадочная мечта достигнуть такого же небрежно-простоватого общения с великим миром интегралов, познать причину умного движения машин, что, поскрипывая штоками цилиндров, уже ждали его на далеких тобольских плотниках, — эта мечта железной хваткой усаживала его перед ночной чадящей коптилкой в общежитии, до синевы обгладывала ему подглазницы и скулы и приносила постепенно уважение и даровой харч у земляков. Правда, на последнем курсе, когда пошла мода на копания в прошлом, фронтовики пробовали плюнуть ему в глаза, тыча папашиной биографией, съеденным салом и купленным по случаю двубортным костюмом, но у Кирпотина хватило силы воли не срываться на взаимные обвинения, хватило такта без шума переехать с общежития на частную квартиру, где было не в пример спокойнее, и можно было всю ночь до утра заниматься чертежами не только для товарищей по землячеству, но и для всех, кто мог оценить его настойчивость, владение логарифмической линейкой и безукоризненность шрифта. Именно тогда зародилась в нем вера в свою особенность, подкрепляемая личным успехом, обилием заказов со стороны и умением находить общий язык с самим профессором Золотаревым, читавшим выпускной курс инженерных конструкций. Кирпотин умел не назойливо выспросить у профессора, бывшего наставником юношества еще в императорском имени цесаревича Алексея технологическом училище в Петербурге, как и на что направить свой разум, чтобы, имея диплом, не оказаться вне властного хода событий, не на подножке, а машинистом въехать в новую строящуюся жизнь, где справедливо сказано: каждому — по его способностям… А способностей и труда Кирпотину было не занимать…

Только потом что-то заколодило в его умело спланированной жизни. Природное стремление к трудолюбию и порядку наталкивалось на суматошную, перепутанную, как ему казалось, деятельность непонятных ему людей, среди которых часто встречал он своих земляков, пришедших с фронтов гражданской, взбулгачивших налаженное, всковыривающих заведенное исстари. Не было в профессорских лекциях места таким математическим законам, по которым можно было бы рассчитать деятельность своевольных порывистых людей, опережавших Кирпотина в жизни, и, ревнивый к чужим успехам, махнул он рукой на взбесившуюся, зигзагообразную жизнь инженера-практика, и ушел под сорок лет в преподавание милого его сердцу мира точных расчетных траекторий, изящных, решаемых прямым путем интегралов, эффектных задач с точными краевыми условиями…

И хотя читал он по газетам, как столбили себе памятниками заводы его давние однокурсники, как пускали они дизеля и роторы в немыслимые сроки, тайная ухмылка превосходства залегла в складках его старческого рта: уж кто-кто, а он ведал точно — не знали они доподлинных математических решений ни одной мало-мальски приличной задачи механики, нахрапом вскочили на холку жизни и не может из такого выйти ничего путного…