Митюха говорил правду: работали дети на рудниках, пороли до смерти мальчишек за невыполнение «уроков».
— Пойди-ка ночью-от к Успенскому, с ума сойдешь, с тоски зверем завоешь…
Много ужасов видели синие горы! Разве можно было их забыть, не бередить людские души? И бередить надо, чтоб не забывали, как шматам тяжело жилось и живется.
— Темны были, темны, Михалыч. Учить вроде учили, но как? Дед Егорша, что привез тебя, подлинный шмат, а учился одну зиму. Научился фамилию царапать. А за лето разучился. Вместо росписи крест ставил. Такая грамота! Знали хорошо одно: на руде выросли, на руде и помрем…
И Мишенев не раз ходил к Успенскому руднику, спускался в забой, искал могилы, которые спрятали сотни безвременно загубленных жизней. Казалось, слышал детские стоны. Но то ветер свистел в отвалах пустой породы. Сердце сжималось от боли.
Герасим Михайлович поднимался на гору. На ней была ровная, зеленая площадка, а в центре возвышался утес, будто поставленный человеческими руками. Шматы называли его Шихан-горой. Здесь, наедине с синими далями, окружавшими Шихан-гору, Мишенев поклялся до конца жизни бороться за рудокопскую правду. По-иному поступить не мог.
После суровой и снежной зимы, когда щедрое солнце пригрело землю, зазвенели с гор ручьи, оттаяли людские души. Как скворцы весной, до Рудничного прилетели добрые вести. Сначала передавали их с опаской, а потом стали рассказывать смелее и громче.
А весна 1897 года шагала все уверенней, хотя суровая уральская зима обрушивала на нее свои последние снежные ураганы.
Митюха грудь расправил, приободрился. Однажды сказал:
— Весна-то ноне как полоснула! Разбушевалась…
Герасим, как бы не догадываясь, что имеет в виду Дмитрий Иванович, спросил:
— Приметы какие есть?
— Приметы хорошие, молва громкая идет. Не слыхал разве? Егорша судачил, рабочие бушевать зачинают на казенном заводе, златоустовском…
— И что же делают?
— Недовольничают. Порядки у ихнего начальства прижимистые.
— А в Рудничном?
— У начальников одни законы, Михалыч, в разинутый рот пряника не положат. Голова не болит от нашей нужды.
— И болеть, Дмитрий Иванович, не будет. Сытый голодного не разумеет.
— Вот кабы всем нам, Михалыч, обрушиться на эту нужду да беспорядки?
— Собраться надо, потолковать…
Незаметно наступило и лето. В прошлогодние каникулы Мишенев выезжал в родные места, встречался с товарищами по семинарии. Тянуло его к друзьям. В Мензелинске и Уфе жили политические ссыльные. В губернском центре они держались ближе друг к другу и составляли свою колонию. Все находились под гласным надзором. Однако это не мешало им встречаться, вести независимый образ жизни: терять-то им было нечего. Ссыльная жизнь в одном городе ничем не отличалась от ссыльной жизни в другом. Но в единении они чувствовали свою силу.
Мишенева тянуло к ним. Однако в этот раз он задержался в Рудничном. Хотелось сойтись с рабочими, услышать, о чем говорят эти побуревшие от пыли люди.
Глубокая и широкая рудничная яма освещалась солнцем только с одной стороны, другую окутывал мрак. Исполинской лестницей спускались уступы с верхнего края ямы и до самого дна. С раннего утра и до позднего вечера во всех углах рудника слышался стук кайл, шум отваливаемых глыб, топот лошадей, крики и брань рудовозов. В воздухе повисали густые облака пыли, дышать было нечем. Солнце накаляло камни, и в яме стояла изнурительная духота.
Даже в часы, когда рудокопы поднимались на край ямы, чтобы съесть принесенный в узелках скудный обед, рудник не смолкал. Штейгер заряжал динамитом выбуренные в твердых породах шпуры, и гулкие взрывы потрясали землю.
Герасим подсаживался к рудокопам, заводил житейский разговор.
— Горячая пора, выработка руды идет, — отвечал ему с бородатым лицом отвальщик Кирилыч.
— А заработки?
— Сытым не будешь с них, — пожаловался сутулый, обутый в лапти рудокоп, по прозвищу Ворона. Он похлопал себя по животу, подтянул домотканые портки:
— Урчит — от зараза его возьми, добавки просит, а бог и начальник не дают.
Взбудораженные рудокопы усмехнулись, оскалили желтоватые зубы.
— Ворона всегда пиявит, — заметил Кирилыч, — родился с чудинкой…
— Конторщики удержанья делают, шиш заместо заработка получаешь, — вставил другой. Он вытянул сжатую в кулак шершавую руку с набухшими венами: — А долги, как кила, растут…
Герасим чувствовал свое бессилие чем-либо помочь. А помочь надо было. Не могла же быть и дальше такой беспросветной, беззащитной их жизнь!