Выбрать главу

На другой день рано утром Тюшка Токарева домывала пол в сельсовете. От телефонного звонка вздрогнула, обтерла мокрые руки о подол юбки, на цыпочках подошла к висевшему на стене аппарату. Прерывистые звонки заставляли снять трубку. Она сняла ее, приложила к уху.

— Ага, ага. Это Сосново, — закричала Тюшка, касаясь губами черного кружочка. — Сосново это. Сельсовет. — Потом замолчала, нахмурилась, переспросила: — К нам? Ребятишек вакуированных? Ну, поняла. Это сироток, значит? Семнадцать? Ну, как не встретим? А куда же их тепереча?

Она села на табуретку, поглядывая на трубку, которую не повесила, а положила на подол юбки, думала: «Надо же на станцию ехать. Подводы собирать».

Маит Радионович снова собирал правление, собирали по селу полушубки, тулупы, чтобы можно было потеплее укрыть ребятишек, не простудить их, потому что железнодорожная станция от Сосново была в тридцати километрах.

Сопровождала ребятишек до того худая девчушка, что, увидев ее, Маит Радионович обомлел, поторопился подать полушубок, чтобы не видеть ее тонких ног, обутых в стоптанные сапоги.

— Вожатая, Евгения Николаевна, — представилась она, прошептав простуженным голосом. — Все семнадцать мальчишек в целости и здоровье. Паек, полученный на дорогу, роздан сегодня в восемь утра. Больше у нас ничего нет. Старшая вожатая отряда номер восемь сто второй Ленинградской школы — Женя Шмакова.

— Давайте, ребятенки, быстрее в тепло. Быстрее. Морозы у нас злющие, — торопил Маит Радионович.

Старшеклассники, приехавшие с ним на станцию, расстилали в кошевках тулупы и, усаживая ребят, укутывали их, набрасывали сверху овчинные полушубки.

Ребята рады теплу, спрятались с головой под теплые полушубки и только вожатая не решалась укрыться.

— И ты, голубка, прячься от холода, набрасывай овчину на голову и спи, — сказал ей Маит Радионович. — Теперь уже дальше нашего Сосново вас везти некуда.

Девочка улыбнулась. Сухая кожа вокруг рта собралась в мелкие складочки.

Лошади бежали трусцой. Под полозьями скрипел снег, над тайгой плыла певучая колыбельная песня, убаюкивала не только ребят, но и не раз бывавшего в дальних обозах Маита Радионовича.

Павел Гонин натянул вожжи, чтобы посмотреть на своих пассажиров. Откинув овчину, в обнимку с маленьким парнишкой спала старшая вожатая. Тепло и усталость сморили ее, и на лице было такое спокойствие, что Павлу показалось, будто она улыбается. Ее бескровные щеки не розовели даже на морозе, зато ярко горели припухшие губы, вырисовывались густые рыжие брови, которые обметал куржак. Павлу показалось, что девчонка приоткрыла глаза, и он, подкинув над головой вожжи, закричал на лошадь.

Интернатовская техничка тетя Поля два раза протопила печь. Маит Радионович пришел с конюхом Саввой. Они обили старой кошмой скрипучую дверь, приподняв подоконники, набили расщелины паклей. Председатель распорядился привезти от столовой сухие дрова.

Он совсем собрался уходить, но обратил внимание на черноволосого мальчишку, который присел на корточки возле печи и тихо стонал.

— Ты чего куксишься? Замерз? Все отогреться не можешь? Или захворал?

— Палец болит.

Маит Радионович взял его руку и, увидев багровый распухший палец, спросил:

— Где это тебя так угораздило придавить его? Боль-то, поди, какая?

— Стерплю, не маленький, — ответил мальчишка, отдергивая руку. — Это давно, в вагоне дверью придавило.

— Собирайся. Пойдем со мной. Моя старуха на ночь алою привяжет, а завтра — к фельдшерице. Ишь, терпеливый нашелся, — бурчал Маит Радионович, помогая парнишке надеть пальто. — Так и без руки остаться недолго. Краснота-то по всей руке пошла.

— Дяденька, возьми меня с собой, — закричал сидевший у печки парнишка. — Я тоже к тебе хочу.

— И я, и я, — закричали все в голос.

— Одевайтесь, — ответил Маит Радионович, не найдя других слов. — Айдате. Кажись, тетка Груня баню топила, заодно перемоет вас. Айдате, айдате.

Всем селом растили сосновцы эвакуированных ребят: в интернат поочередно носили молоко, топили для них бани, чинили одежонку.

Женю Шмакову, их старшую вожатую, в Сосново из уважения все от стара до мала стали величать Евгенией Николаевной.

К ней и к Павлу Гонину пришла любовь. Может, пришла она не вовремя, но только каждой ягоде время свое. Жене до слез хотелось быть красивее и наряднее. К своей единственной старой кофте с короткими рукавами, из-под которых выставлялись худые желтые руки, она крючком навязывала манжеты, поднимала повыше воротник, чтобы скрыть синие жилки на тонкой шее.

Ей жаром румянило щеки при мысли, что в сельском клубе, когда она прибежит в кино, на самом заднем ряду будет оставлено место. Павлуша присядет к ней рядом, промолчит весь сеанс или протянет руку, чтобы угостить горсткой кедровых орехов. Потом пойдут по улице, опять будут молчать до самого интерната. Потом она долго не будет спать, торопить время, чтобы скорее пришел новый день.

Ей было тогда невдомек, что разговоры о формировании добровольческого корпуса коснутся и ее. Казалось, что война и все самое страшное остались далеко позади. Но стоило только раздуматься, как становилось жутко, война сразу все притягивала на свою сторону, оставалась только одна любовь, которая жила, ходила за ней днем и ночью.

«Нет, учеников не возьмут. Нет у нас такого закона, — думала она, узнав, что все комсомольцы-десятиклассники подали в военкомат заявления с просьбой зачислить их добровольцами. — Нет, не возьмут».

Но в душу вкрадывалась тревога.

Уральский добровольческий танковый корпус формировался за счет внутренних ресурсов трех областей, Челябинской, Свердловской и Пермской.

«Мы берем на себя обязательство отобрать в Уральский танковый корпус беззаветно преданных Родине, лучших людей Урала — коммунистов, комсомольцев, непартийных большевиков. Добровольческий танковый корпус уральцев мы обязуемся полностью вооружить лучшей военной техникой: танками, самолетами, орудиями, боеприпасами, произведенными сверх производственной программы», —

говорилось в письме в ЦК партии.

— Думаешь, так легко было попасть добровольцем? — сказал Павел, когда после уроков остались в классе вдвоем.

Женя молчала, не зная, что говорить. Она сидела на парте, наклонив голову. Густая рыжая челка на лбу прикрыла глаза, в которых остановились слезы. Тусклый свет запыленной лампочки освещал классную доску, шкаф и учительский стол. В полумраке Павел казался взрослым. Его молчание вызывало в ней чувство страха, и, закрыв глаза, она подбежала к нему, обняла за шею, неумело стала целовать его щеки, глаза, волосы.

— Ты чего? — стараясь освободиться от объятий, задыхаясь, говорил Павел. — Ты чего это, Женя?

Она так же неожиданно отскочила от него и, с силой грохнув дверью, выбежала из класса. Он слышал ее шаги в коридоре, в школьном дворе, на улице, сидел, ощущая на щеках прикосновение влажных губ. Сердце стучало часто и трепетно. Павел не сразу вышел из класса, непонятная грусть охватила все его существо. Он особенно это понял сейчас, когда вспомнил, какие горячие были у Жени руки, каким частым было ее дыхание.

…А день прощания настал. В школьном оркестре, единственном на все село, не нашлось трубача, и Славику Любановичу по привычке пришлось вместо строя встать к оркестрантам. Музыка летела над селом, сзывала людей как на праздник.

Женя бежала к сельсовету, запинаясь о комья снега, подскальзывалась на раскатанной полозьями колее и падала. Вся душа ее была переполнена страхом.

— Смотрите-ка, гонинские-то все один к одному, как яблоко к яблоку, — услышала она сзади женский голос. — Разве что Степан погрузнее годами да посумрачнее. Во сколько солдаток одни Гонины оставят. Подумать только: все враз добровольцы. Вон, подле Степана и сын стоит. Прямо одурели мужики. Парня и того с собой сомустили.

— Кто их теперь сомущает. Они вона какие грамотные пошли. Сами в военкоматы. Сами заявления строчить научились.