Выбрать главу

— Может, и возвернутся домой мужики. Тепереча наши зачали как следует понужать германа.

— Может. Ведь всякий, кто идет туда, думает: ево пуля не заденет. Всем думается так. Ето мне ишо давно мой покойный Гриня говаривал: там, мол, всем чуется, будто летит не ево пуля, будто ево пуля ишо не вылита.

Женя взглядом отыскала Павла. Она хотела помахать рукой, но, заметив, что он кого-то высматривает, спряталась за спину женщин. Он увидел ее и, к удивлению Дарьи, подбежал, обнял девушку, прижав к груди, говорил:

— Ты жди, Женечка. Жди. Мы скоро.

— Господи, что же это такое? — растерянно вскрикнула Дарья, оглянулась вокруг себя, словно ища защиту, повисла на шее у Степана. — Павлуша-то, видишь?

— Ладно тебе. Если парню в восемнадцать лет воевать пора, то любить — сам бог велел.

— И девчонка-то не нашенская, а интернатская. Это та, которую Евгенией Николаевной зовут.

— Все тут нашенские. Все вы ненаглядные наши, — сказал Степан.

Никто не ожидал от него таких слов. Они как-то не подходили к нему, хмурому и скупому на ласку. Бабы, как сговорившись, заголосили, а сельсоветский конюх Савва громко прикрикнул на лошадей.

II

После отъезда на фронт добровольцев Сосново осиротело. В воздухе рассеялся мужской дух: потерялись зычные окрики, ядреные слова, твердые шаги, хриплые от самосада кашли. Даже удары топоров стали глухими, от них не отдавался звон. Лошади по улицам бежали лениво, не чувствуя в натянутых вожжах руки хозяина.

Правда, главная улица села, что тянулась версты на две вдоль берега Серебрянки, с рассветом оживала: бежала в школу ребятня, торопились на работу бабы, пробегали подводы лошадей за сеном.

Дарья у Гониных совсем расслабилась. Все казалось, что с того прощального часу мир потемнел и жить не для чего. Но никто не говорил ей утешительных слов — знали, окрепнет Дарья, приспокоится, а пока разве только черту лысому было не ясно, какие думы донимали ее.

По первости она боялась ночей. Вьюжные, бесконечно длинные, они томили ее воспоминаниями о том, как прожили они со Степаном бок о бок без малого двадцать годов, как растили Павлушу. До этой поры все дни в голове жили вперемешку, а теперь высвечивались только белые.

Ни свет, ни заря вставала, бежала по заснеженным улицам на окраину села к коровнику и в работе чуть забывалась.

Раиса заметила, что Дарью замаяла бессонница, стала на ночь посылать к ней свою Любашку. Ребенок он всегда ребенок. Хочешь не хочешь, одаряй его вниманием, отвечай на все вопросы-запросы, а у Любашки-второклассницы их было полно. И к тому же как ни есть племяшка.

— Ты бы лучше дяде Степану письмо написала, чем про всяких зверей спрашивать, — говорила Дарья. — Живут они своей звериной жизнью. В стужу в дуплах и в норах прячутся, а как солнышко встанет, тропы торят.

— А медведи еще спят?

— А как же. Может, и ворочаться зачали. Бока-то, поди, за долгую зиму отлежали.

— Они там всю зиму ничего не едят? — спрашивала Любашка. — Вот хорошо медведям. Поели раз и больше не надо, а я каждый день хочу.

— Вот пей молоко и давай пиши письмо дяде Степану.

— Я на таком листке писать не умею. Мне мама карандашом косые линейки делает.

Любашка не капризничала. Она знала, что чуть ли не в каждом доме по вечерам только и делают, что пишут на фронт письма. Она поерзала на табуретке, поправила листок, разлинованный Дарьей, несколько раз кряду чихнула.

— Давай сюда нос, — сказала Дарья, поднимая кромку фартука. — Сморкайся. Вся просвистала.

Уловив ласку Дарьи, девочка весело сказала:

— Я все письма на фронт начинаю так: «Добрый день, веселый час! Пишу письмо и жду от вас».

— Как, как? — переспросила Дарья, присела рядом с Любашкой.

— Или можно еще так: «Лети с приветом, вернись с ответом». Я дядьке Черепкову под самый Сталинград так писала, и пришел ответ.

— Хорошие слова ты пишешь, душевные. На такие грех не ответить, — говорила Дарья, не сводя глаз с маленького кулачка Любашки, представила, как Степановы руки будут распечатывать конверт, и заплакала.

Любашка начала писать, старательно выводя по линейкам каждую палочку и крючок.

…Бои на фронте шли грозные. Про это знал каждый. Даже глухой дедушка Собянин прикладывал ухо к репродуктору и рассказывал, где воюют наши войска, какие освобождают города. Многое путал, но спорил с бабами до хрипоты, потом соглашался, что по тугоухости недослышал, шел к сельской фельдшерице Аленушке закапывать в уши капли, от которых у него шумело в голове, но прорезался слух и вскорости терялся снова.

Про уральских добровольцев особенно ничего не было слышно, но сосновцы верили: так просто их мужики воевать не будут.

— Значит, пора еще не пришла в бой вступать Уральским полкам, — говорил в сельсовете Маит Радионович. — Значит, удар наши готовят похлеще Сталинградской битвы.

— Уж прямо, похлеще… Куда еще похлеще! Где сэстолько силы брать? — возразила Тюшка, протирая от пыли оконные рамы.

— Больно ты стратег какая. Подсчитала уже, — ответил Маит Радионович.

— Ты мне незнакомые слова не выворачивай. А про Сталинградскую битву я как есть во всех газетах все перечитала. Страсть какая там была. Читаешь, так и то по коже мурашки бегают, а как пережить такое?

— Про то тебе и говорю: еще удар наши готовят, чтобы башку гитлеровцы приподнять не могли.

— Теперь хоть к теплу время идет, не то, что тогда: стужа какая была! — вздохнула Тюшка.

— У нас у самих с вами пора жаркая на носу. Сколько сена надо поставить, а с кем? Бабы да ребята одни.

Тюшка вздохнула, выплеснула из таза воду под окно, согнав с завалинки пурхающих в песке кур.

…Лето нагрянуло разом. Солнце заладило стоять над Сосновым без туч, без облаков и все подчинило своему теплу. Ночи стояли знойные, душные, травы на покосах, особенно в поймах, вымахали буйные и тяжелые. Сенокос начали рано, и обернулся он для сосновцев самой настоящей страдой. Куда ни ткнутся — то сноровки нет, то сил не хватает. Что мужики одним махом делали, играючи, бабы со слезами не могли. Остожья наложили хлюпкие, зароды сметали кособокие, прясла нарубили сучковатые. Такое натворили: глаза бы не глядели, но сено поставили запашистое, сухотравное и в этом находили отраду.

В эту пору по радио и упомянули об Уральском добровольческом танковом корпусе. Принял он свое боевое крещение на величайшей битве Второй мировой войны — Курской битве, на Северном участке Орловской дуги.

Услышав это, Маит Радионович сел на коня и погнал на покосы.

— Ну, бабы, пошли мужики в бой, — сказал он, обтирая фуражкой вспотевшее лицо. — Ударил наш Уральский корпус по фрицам.

…Радио сообщало: на фронте, в районе Северной части Орловской дуги идут ожесточенные бои.

В Сосново верили, что только там воюют их односельчане. А писем с фронта не было. Рассортировав газеты, сельская почтальонша Ольга Шаргина не знала, с какого порядку села начинать почту разносить. Она боялась проходить по улицам, видеть, как нетерпеливо ждут ее в каждой избе.

— Пишут еще. Времена тяжелые, почта тихо ходит, — успокаивала как могла людей, пересиливая себя, а в сельсовете слезами умывалась.

— Переведи, Маит Радионович, меня на другую работу, ну хоть на скотный двор отправь, хоть в овощехранилище, хоть сторожихой куда, не могу я в глаза бабам глядеть. Не могу! — говорила она, кидая пустую сумку на стол.

— Не выдумывай, — отвечал Маит Радионович. — На почту тоже кого попало не поставишь. Понимать надо.

Ольга соглашалась.

На другой день снова шла в «разноску», и снова, вернувшись, бросала пустую сумку в угол, и, падая головой на стол, охала и стонала.

Маит Радионович вставал из-за стола и уходил, чтобы не слышать ее вздыханий.

III

Письмо от Павлуши Гонина пришло из госпиталя. Дарья плакала от счастья, прижимала к груди помятый треугольник, целовала его.