Выбрать главу

Степан не замечал, как годы сыспотиху отнимали у гонинских вдов бабью стать и красу и не думал, что вдруг ни с того ни с чего ему поставят в вину их одиноко прожитые годы.

А началось все с ничего.

Утром, как и обещал, он пришел на работу в совхозную мастерскую, куда частенько звали его, особенно к концу месяца, когда скапливалась работа. Мастер Захар, с которым они проработали много лет, как и было условлено, накануне прислал ему записку. Степан, соскучившись по работе, пришел рано. Сторож Никита Чупров нехотя встал с деревянного топчана и пробурчал:

— И охота тебе, Степан Иванович, вставать в такую рань.

— От лежания во всем теле ломота зачинается, как зубная боль. Не знаю, кто как коротает время, а мне муторно, сил нет, — ответил Степан и пошел в мастерскую.

Привычный запах огненной стружки, солярки, гари всегда жил здесь: пропитал стены, пол, двери, каждую мелкую деталь. Этот запах остановил Степана, и ему казалось, что, подышав его, он успокаивается.

В окно мастерской заглядывало утреннее солнце. Оно осветило дальний угол с кузнечной печью, токарным станком. Степан подошел к станку, включил, сделал несколько оборотов, облегченно вздохнул, принимаясь вытачивать втулку. Но заметил, что непривычная торопливость мешала ему, и он скоро вспотел. Остановил станок, огляделся по сторонам. В мастерской никого не было. «Отвык, — мелькнула мысль. — Сноровка потерялась. Так же было после войны. Сколько поту прошло, пока в руки ловкость поймал».

Скоро пришел Захар, кузнец Калистрат, и мастерская наполнилась привычным рабочим шумом и грохотом, который звонким колоколом отзывался в душе Степана. Настроение радости жило в нем весь день, и когда завсегдатай магазина сельпо Калистрат Овчинников позвал его отведать после законного трудового дня свежепривезенной ягодной бормотухи, с охотой согласился.

Выпитая настойка скоро ударила в голову, пошли разные суды-пересуды. В хмельном угаре всяк господин, волен болтать за что ум зацепится, потому как в это время у человека душа не при себе, а как бы на растерзание черту отдана.

— Ты мне, Калистрат, какую-нибудь загогулю припас? Знаю я тебя, — сказал Степан, обтирая большим серым платком вспотевший лоб. — Только честно скажу, припоздал. Теперь, считай, наша с тобой главная дорога отмерена и все вешки на ней расставлены.

Калистрат захохотал, выставил напоказ темные зубы, почесал затылок:

— Это ты верно сказал: дорога главная у нас отмерена. А вот как бы возвернуть лет с десяток назад?

— А на что десяток? — не согласился Степан. — Уж если бы такое счастье выпало, я на больше размахнулся бы. Сказал бы: подавайте молодость мою!

Калистрат захлебнулся от его слов. Задышал часто и шумно, в глазах засверкали недобрые огоньки. Степану поначалу показалось, что у него от выпитого вина замельтешило в глазах. Он несколько раз хлопнул веками, уставился на Калистрата.

— Ты чего?

— Да так, — ответил Калистрат, наливая Степану стакан до краев. — Пошли ко мне, тут не тот разговор.

Дом Овчинникова стоял в узеньком переулке, на взгорье. В огороде и с уличной стороны росли березы, оголенные ветки шумно свистели на ветру. Ступеньки к калитке, выдолбленные в земле до самой вершины крутизны, были выметены. Из распахнутой двери вырвался веселый наигрыш гармошки.

— У тебя там гулянка какая? — поскользнувшись на ступеньке, спросил Степан и остановился. — Мне, Калистрат, сегодня некогда. Это тебе честным словом говорю. Да и взбираться на твою гору несподручно. Нога нынче разболелась.

— Да ладно, — бурчал Калистрат. — Пошли. Другого такого разу может и нестаться.

В это время избяная дверь опять широко распахнулась, и на пороге показался калистратовский сосед — Гордей Курышкин с растянутой гармошкой через всю грудь.

— Это в кои веки сам Степан Гонин с мужиками разговелся? — кричал Гордей, опускаясь по промерзлым земляным ступенькам и протягивая руку. Ремень гармошки сполз с плеча, гармошка растянулась до земли, и запавший клавиш тянул одну визгливую ноту. Лицо Гордея, вдоль и поперек исчерченное мелкими морщинками, светилось издалека, как угольки в загнете шаяли темные глаза. Он что-то бормотал.

Степан вначале не обратил внимания на его бормотание, но закатистый смех Калистрата ошарашил его.

— Чего ты сказал? — спросил Степан, вскочил на взгорку, забыв про боль в ноге.

— Чего слышал, — ответил Гордей, передернув от холода плечами, и семеня побежал в избу.

— Не-ет! Ты мне повтори, что сказал? — кричал Степан, влетая за ним в сени. — Нет. Ты мне выкладывай, чего пролепетал?

— Широко улыбаться будешь, если услышишь все, — ответил Гордей.

— Будет вам. Перестаньте, — закричал Калистрат с порога.

Но Степан уже выдернул из рук гармошку, схватил Гордея за грудки…

— Чего на горе мямлил, повторяй, — орал Степан. — Сказывай, на чо намекал, а не то придушу, как клопа вонючего!

На Гордея с перепугу напал чих. На лысой голове выступил пот, от крепко натянутого воротника рубахи краснела шея, багровели щеки.

— Про баб гонинских говорил. Ну и чего? — закричал в лицо Степану Гордей. — Чего как черт взбесился? Видно, знаешь свою вину перед ними, а?

— Ты чево про них говоришь, поганник? Чево ты их имена упоминаешь, а?

— А то, что ты таких баб навечно вдовами оставил. Бабы-то кровь с молоком были, а зацвели из-за тебя! Все с прижатыми подолами прожили. А кто виноват? Ты! — кричал Гордей, ощупывая покрасневшую шею. — Да! Ты!

Степан сразу отяжелел, грохнулся на стул, уставив на Гордея немигающий взгляд.

— Ты, пустомеля, замолчи, — пригрозил Гордею Калистрат, заметив, как Степан сошел с лица, сгорбился вдруг, склонил голову над столом и сидел безразличный ко всему, что делали и говорили рядом.

Он плохо помнит, кто проводил его до дому, и очнулся, когда перешагнул порог. Увидел в кухне, как в тумане, Дарью, Ульяну, Раису, Марию, у него на глазах закипела слеза. «А ты спросил их: нужна ли им твоя опека? — доносился откуда-то издалека голос Гордея Курышкина. — Да они тебя совестились. А ты будто не видел, все кряхтел, все выбуривал взглядами из-подо лба».

— Значит, я у вас молодость украл, да? — спросил Степан, сидя на полу, покачивая головой. — Значит, вы все совестились меня? Значит, так? — Степан швыркнул носом, размазал по щеке слезы.

— Да не слушайте вы его, бабы, — рассердившись, оказала Дарья.

Как раз в эти минуты на пороге появилась Евгения Николаевна. В суете не поняв, что происходит, она бросилась к Степану, прижалась щекой к его щетине на щеке и, услышав его бормотание, заплакала, спрятав лицо в ладони.

— Не плачь, а помогай нам затащить его в спальню, — еле сгибаясь, говорила Дарья, потом привстала на одно колено, приподняла голову, которую Степан нарочно уронил на пол.

— Во, окаянный, канифолится. Он хоть и худой, а какой тяжелющий.

— Не слушай их, Женя. Они вот сговорились и тиранят меня, — говорил Степан, силясь не поддаваться.

Степан то ли устал, то ли понял, что ему с бабами не совладать, успокоился.

Евгения Николаевна, осторожно стащив с его ног валенки, вздрогнула. Она еще не поняла отчего, но зажмурила глаза, мысль остановилась, застыла на месте. Приподняв ногу Степана, она увидела возле косточки слева красноватое родимое пятнышко, точь-в-точь такое, какое было на ноге у Павлуши.

Перед глазами все расплылось, закачалось, помутнело. Голова несколько раз качнулась из стороны в сторону, но, собрав в себе силы, Женя отшатнулась к стене, чтобы не выдавать своей растерянности. «Что же это я? Что же?» — думала она, не в силах открыть глаза.

— Чо же это вы, бабы? Чо вы напугались? Ведь ничего ему не пришло. Лежит вон, бормочет. Раиса, чо молчишь? Ты-то здоровше других. Неужто так тяжело было? Неужто пристали? Завтра отстыдим его как надо. Будет у нас рожей-то вертеть, — говорила Дарья, шаркая ногами о крашеные половицы.

Прожив всю жизнь возле Степана, Дарья не знала бабьей тоски. Не знала, как бывает необходимо после суматошного дня кому-то пожаловаться на усталость, на свои обиды, хоть ненадолго с закрытыми глазами сказать слава, которые не приходят в широкую дневную пору, и на миг почувствовать себя защищенной.