Выбрать главу

Одинокий отважный путник, как представлял себя Борька будто со стороны, отмеривал и отмеривал ночную колею, а сам он как бы и не участвовал в ходьбе. Делали сейчас это только ноги, и дорогу видели только ноги.

Зуба он побьет — это ясно. Ребята увидят, как Зуб расквасится и запросит прощения, и поймут — не Зуб им друг, хоть и много у него всякого барахла, а он, Борька, у которого теперь и лыж-то нет, но который не побоялся волков в темном лесу и поколотил этого прожженного хитруна. Нет, он его не простит, пусть хоть на колени становится — предателей не прощают. Зубу должны дать взбучку еще и дома. Как же иначе — бросил товарища. И в школе узнают обо всем, и Зуба отсадят с Борькиной парты. Нет, Зуба оставят на старом месте, Борьке же как настоящему человеку Анна Дмитриевна предложит занять лучшее место в классе — на самой задней парте у окна.

Борька неожиданно поскользнулся. Не успев толком выставить руки, он плашмя грохнулся на раскатанную колею, сверху стукнуло его чем-то тяжелым, придавило лицом к заледеневшему снегу, Борька ждал второго удара, не решаясь вскочить на ноги, желая так втиснуться в дорогу, чтобы она прикрыла его своим плотно сбитым панцирем.

Дорога не прятала, но и второго удара не было. Борька приоткрыл глаза и увидел перед самым носом свою полевую сумку. «От, пуганая ворона, — обозвал себя Борька. — Своей сумки испугался». Когда он падал, сумка со спины перепрыгнула на голову.

Дальше дорога будет вползать на взгорок, спускаться в Николкин ручей, метров четыреста — низинным густым чернолесьем, а там — поле своей деревни. В этом месте издавна все называлось Николкиным — ручей, пожня, нива, старое пепелище, — потому что когда-то жил здесь хутором дедко Николка. С кем-то он враждовал, несколько раз горел, говорят, как-то не по-хорошему помер, а бабка Матрена прибавляла еще, что и закрайки эти стали нечистыми. Борьке бы сейчас, как во сне бывает, оттолкнуться от земли, замахать руками да полететь выше деревьев.

В пойму ручья Борька не шел, а опускался, ощупывая ногами дорогу. На том берегу ручья стоит старая корявая береза с обрубленными корнями. Дорогу каждое половодье размывает ручей, она мало-помалу оседает, обрывая под березой землю и обнажая корни. Где корни, там и сейчас нет снега, там чернильная тьма — самое подходящее место прятаться, подстерегая… Борька опасается смотреть в ту сторону, потому что глянешь туда, встретишься с «ним» глазами, и «он» все поймет, и тогда уж — все… А так, может, и пропустит его, маленького…

Остатком чернолесья Борька бежал что есть духу.

Темнота разомкнулась разом, в глазах заплясали яркие стада с тысячами искринок — светился старый наст на полевых взлобышках, уберегшийся для игры со светом от недавно выпавшего и сдутого ветром в низины тусклого снега. Над головой, в небе, тоже все светилось и искрилось, и висела круглая ярко-белая луна. В горле першило от колючего, как искринки наста, воздуха. Борька стоит, крутит головой, задирает ее уже в который раз к небу и удивленно-радостно думает о том, что за всю дорогу он первый раз увидел небо.

За пригорком появились тускло-красные, прижмуренные от лунного и снежного сияния огоньки деревни. Борька прищурил глаза, и сотворилось самое чудесное сияние: через каждый огонек вверх-вниз заскользили длинные радужные лучи, соединяясь такими же радужными круговинами. Он представил, как мать ласково усадит его за стол и нальет ему полную миску щей со свининой, как старший брат Витя будет украдкой и с гордостью посматривать на него, неспешно хлебающего после долгой и опасной дороги. Он, пожалуй, завтра же простит Мишку Зуба, и скажет ему, что трусить не надо, тогда волки и в жисть не подойдут. И он, Борька, наверно, теперь уж каждый раз будет ходить из школы пешком…

* * *

Горбатая тропинка легко, бесшумно донесла Борьку до крыльца. Некрашеные ступеньки были высветлены лунным сиянием, и Борьке жалко стало ступать на эту белизну. Еще ему хотелось бесшумно прокрасться крыльцом и сенями, распахнуть дверь и крикнуть в избу переполошно: «Здорово ночевали!» Но в сенной темноте он совсем неожиданно наткнулся на Витю. Тот схватил Борьку в охапку, вынес на крыльцо.

— Ну, бродяга! Жив-здоров? — осматривая, чуть ли не ощупывая Борьку, радостно, приглушенным голосом говорил Витя и цыкал на открывавшего было рот брата. — Тихо! Не шуми. Пошли-ка с крыльца-то, чтоб не слышно было…

Они стояли уже на тропинке, и Витя, помрачнев, снова зачастил, упрятывая звон голоса внутрь себя:

— Держись, Борька. Ох и влетит тебе… Сам шкодишь, да еще и Мишку Зуба втравливаешь. Он отцу все рассказал… Как ты его в интернате за полы держал, как грозил ему… Мать — сразу за лошадью, в конюшню, батя — останавливать ее. Никуда, мол, не денется шкодливый поганец, всегда к ремню приходит. Ишь, говорит, стервец какой, переживай тут из-за него.

Борька хотел сказать, что не так все это, да не успел — Витя был уже у соседней избы и кричал оттуда:

— Я — за матерью, чтоб распрягала…

— Явился, неслух посадский, — недобро-спокойным голосом сказал отец, когда Борька, враз оробев, протиснулся в дверь. Отец сидел на скамейке у стола, рядом лежал загодя приготовленный ремень. — Ну, раздевайся. Сегодня суббота, день банный, — отец тяжелыми глазами следил, как Борька обколачивал у порога валенки, как снимал и вешал на гвоздь пальто. — Штаны тоже снимай.

Борька вцепился в опушку штанов, сжался в комок, ясно представив, что сейчас будет. И ему захотелось снова, сейчас же взад и вперед пройти через Николкин ручей и по чернолесью.

Отец стоял на середине избы, держа Борьку за руку, топтался на месте, медленно поворачиваясь, потому что Борька убегал от ремня. И тот, и другой будто зарок дали молчать — ни слова, только слышалось одышливое пыхтенье отца да тоненько повизгивал Борька.

Потом Борька юркнул на печку, запахнул занавески, отгородился еще и валенками от избы, где сидел и курил, отдыхая, отец. Слезы кончились. Он прижался щекой к лежащему в изголовье полушубку. От него пахло овчиной и печным теплом, от закаменевшей глины печи через старое валяное одеяло поднимался негромкий, но устойчивый жар. Борька раскинул руки так, что они, скользнув за края одеяла, почувствовали горячую шероховатость голых кирпичей, — будто обнял печь, которая первой из всех сегодня молчаливо поняла Борьку, приняла и согрела.

Пришла из конюшни мать. Как ни тащила за стол, как ни ласкала украдкой от отца, Борька не слез с печи. И уже сквозь дрему слышал обрывки разговора в избе.

— Побил, правильно и сделал, — низко гудел отцовский голос. — Нечего родителям нервы на кулак мотать.

— Много ты нервов-то на кулак намотал, — отвечала мать. — Ремень ты вместо нервов намотал.

Гуднуло что-то в ответ, густо и разборчиво.

— А мальчонку-то ты спросил, зачем он… в ночь-полночь?!. Да он, может, хотел, чтоб батька с мамкой порадовались: вот, мол, какой я уже — взрослый и храбрый… Себя, Ваня, только видишь…

Зазвенела посуда на столе. А мать все не отступала, совсем позабыв, какой у отца крутой характер.

— Нет уж, Иван, коль подоспело, так все скажу… Каково ему там было — для тебя уж дело десятое…

— Да ты что, — неожиданно обмяк отец. — Камень я, что ль… Да если б…

— Камень не камень, а чужая боль — не твоя боль…

Что было дальше, Борька не слышал.