Петухов был зрелым мастером, но язык не поворачивается сказать про него: «сложился». Он был таким неожиданным! Он всегда становился, всегда рождался заново и до последнего дня сохранил пылкость и юношескую порывистость. Напряженность форм, насыщенный, прямо-таки исступленный цвет, драматизм — вот привычные черты живописного почерка Петухова. И вдруг — тончайший, пронзительный лиризм «Детства». Неизъяснимого очарования полна эта картина. Ее прохладный серо-голубой колорит великолепно передает чистоту и свежесть утра жизни, того пленительного мига, когда ребенок открывает для себя мир. Есть в картине и другая мелодия — печаль. Но это печаль пробуждающейся души, легкое и светлое чувство. И вот в зрителе рождается ответный мотив, бередящая сердце грусть — воспоминание о собственном детстве. Картина развернута в мир — потому и живет, потому и рождает этот идущий из сердца отклик.
Искусство всегда рождается в тревоге. Кто-то сказал, что значение Сезанна для нас не столько в его картинах, сколько в его тревоге. Петухов обладал редкой способностью воздействия на души зрителей и своих коллег. Он искал, ошибался и всегда действовал. Он вложил в творчество весь жар своего сердца, и, останавливаясь сегодня перед его картинами, так непохожими одна на другую, невольно вспоминаешь, каким неожиданным был художник в разные мгновения своей короткой жизни. Самым строгим судом он судил себя, и теперь мы можем только гадать, о каком искусстве Александр Петухов мечтал и в какого художника мог вырасти.
Известны слова Гёте: чтобы понять поэта, надо побывать на его родине. Паломник, хранящий в памяти образы стихов Еранцева, при виде плоских зауральских равнин, березовых колков и тихих озер обязательно испытает острое чувство узнавания; так поразительно точно увиден был край поэтом и так безошибочно закреплен им в строчках.
Между тем у Еранцева нет «чистых», то есть безотносительных к человеческим переживаниям пейзажей. Даже самые невзрачные реалии быта и детали пейзажа у него эмоционально нагружены. Может статься, иной странник не сразу узнает родину поэта. Но если он не будет торопиться судить, если постарается проникнуться страстью поэта, он непременно почувствует то внутреннее напряжение, каким пронизаны зауральские равнины, сдерживающие свой разлет перед сибирской тайгой.
«А вы репортерскую славу едали?»
Все мы, работавшие с Еранцевым в одной газете, легко узнавали в его стихах наших общих героев, географию поездок и приметы журналистского быта. Стихи о скромных трудягах, провинциальных самолетах Ан-2 («Аннушка») и велосипеде марки «Прогресс» («Репортер») другим, наверное, мало что говорили, но для нас они обладали ценностью свидетельств. Конкретность образов и точность деталей — вот что раньше всего замечали мы в стихах и простодушно радовались совпадению наших с поэтом ощущений.
К тому времени Еранцев был автором двух поэтических сборников и пользовался хоть и камерной, но прочной славой. Однако ему, как и Петухову (только в этом, может быть, они и походили друг на друга), было тесно в «капроновых путах привычек». Настоящее мастерство оба видели в преодолении давно освоенных и ставших привычными навыков.
«Да, пора откликаться, откликаться пора…» Так властно заявляла о себе зрелость и требовала более активного поэтического языка для выражения нового опыта. В стихотворении «Гроза — пророчица, праматерь…» еще различимы приметы прежнего еранцевского почерка — конкретность деталей и точная топографическая привязка («Белозерский район»), но кончаются стихи неожиданно, энергичной метафорой: «И у районного пророка огарок молнии во рту». Воображение поэта превратило зажатый в зубах и сыплющий искрами папиросный окурок в огарок молнии. Эта метафора — предельное выражение хлеборобской досады, почти ожесточения на неоправдавшую надежд грозу: «Впустую гром. И мало проку в дожде, сгоревшем на лету».
Со временем густая метафоричность становится отличительной чертой поэзии Еранцева, осуществляя не явную, но прочную связь внутреннего мира поэта с предметами и явлениями мира внешнего. Еранцев близко принимал к сердцу судьбу «мелеющих» деревень, с ними уходила часть его жизни. Поэтому знание поэта было иным, чем знание социолога.
Свежесть и новизна еранцевских метафор отвлекают образ от предметности, ведут его к символу, к иной, поэтической реальности. Ветряки у Еранцева кончают жизнь на какой-то пронзительно щемящей, человеческой ноте:
Замеченное критиками «непрямое движение мысли» у Еранцева ломает прозаическую логику и бытовую достоверность, открывая новые грани явлений, которые как будто уже изучены и стали общим достоянием. Через «скрытое» движение образа проступает добытое самим поэтом, проглядывает искомый п о э т и ч е с к и й смысл, который никем, кроме поэта, не мог быть открыт.
Плотная метафорическая вязь затрудняла понимание отдельных стихов Еранцева. Читатели (иногда справедливо) сетовали на чрезмерную усложненность образов. Стремление воплотить в емкой поэтической форме нечто общезначимое — задача сложная. И Еранцев, как многие до него, неизбежно впадал в отвлеченность — соблазнительная возможность придать стиху глубину. Лишь позднее, при более пристальном взгляде, обнаруживалось, что глубина-то мнимая.
Поэт должен был пройти через искус. Он не отказался от сложного, «непрямого» письма, но лучше стал видеть границы своего поэтического мира и сильные стороны собственного дарования. Он вернулся к себе, укрепленный этим знанием.
«Живете в провинции? — спросил у Еранцева один известный поэт. — Вот и опишите провинциальное провинциальным языком». Это дельный совет и ничего оскорбительного в нем нет, он не парафраз известной поговорки: «Всяк сверчок знай свой шесток». В этом совете извечное требование искусства к художнику — петь своим голосом.
Впрочем, и без подсказки Еранцев знал, куда идти. Зрелость для поэта стала возвращением к изначальному, к той народной речевой стихии, которая вскормила его. В поэме «Горсть земли» исполненный пронзительной горечи материнский плач по сыну потому и потрясает нас, что рожден доподлинным, незаемным знанием крестьянского быта. Этот плач — яркое выражение народного склада мышления, свидетельство прямой, кровной связи поэта с теми, о ком он пишет. Еранцеву не было нужды стилизовать свою речь. Фольклорное начало было первоначальной данностью его поэтического дара, и с возрастом он все острее ощущал вкус и прелесть родного слова.
Еранцев весь от быта, фольклорной стихии, народного языка. Они были основанием, материковой породой его поэзии, дарили ему ощущение кровного родства с краем, где он жил. «Отцовский дом» — так называется первый раздел сборника «Кумачовые журавли». Дом, родина, родник — постоянные мотивы лирики Еранцева. Составные части этой триады, варьируясь от сборника к сборнику, составляют все новые гармонические единства: «Россия, попутчики, дом» («Горсть земли»), «Отечество, родина, дом» («Предчувствие»).