— И не в деньгах совсем дело.
— Ну, в чем тогда? Объясни!
Он молчал. И это означало, что не свернуть Марусе его. Ни за что. Тем более, укусил его Степа за самое больное место: неужто, мол, совести нет — школу в родном селе не поможешь достроить! И плакать пробовала Маруся, и обнимать его, и целовать. А он как одеревенел. Знала, что притворяется, но не знала, что делать, как отговорить его от этой рискованной затеи. Всю жизнь прожили, и никогда она не могла найти в себе силы, чтобы победить в нем это упрямство.
Утром, проводив Степу к автобусу, Герман пошел на вокзал.
Там, у голубого киоска, каждое утро — сборище. Пьют или опохмеляются, все равно — орут, хрипят. День разгорается. Все давно уже на работе, а эти спорят о чем-то важном, за грудки друг друга хватают. Тоже дело у них, наверное, раз уж так горячатся. Горе — не люди. Слабоуздые. «Подведу Степу с такой-то ратью», — мелькнуло в голове. Но не умирать же раньше времени. Да и Степу подводить никак нельзя.
Три дня подряд, каждое утро, приходил Герман к киоску, брал кружку пива, стоял и приглядывался-прислушивался. В разговоры не вступал, да и с ним не много было желающих беседовать. Чутьем понимали: этому, наверняка, если станешь что-то говорить, то надо говорить по делу, а если пообещаешь что-то — придется выполнять. Обходили его стороной.
Лишь на четвертое утро подошел к нему тщедушный паренек с черными сросшимися бровями. Про него говорили, будто это чемпион не то Европы, не то мира по самбо. Звали Альбертом. Герману, конечно, было одинаково, с каким спортивным титулом ходит паренек по пивнушкам, но надо было сдавать школу, посулился Степе. Потому-то с некоторой поспешностью начал разговор с самбистом.
— Бригаду строителей набираю. Пойдешь?
Парень ощетинился, заговорил резко, бровь врезалась в бровь.
— Какую бригаду? Ты что, дед? Это же я набираю бригаду!
— Во-о-о-н что. А я и гляжу — не прикладываешься сильно-то.
— Не морочь мне голову, старик. Не твое это дело.
Герман потихоньку протянул самбисту корявую, твердую, как железка, руку:
— Не мое. Понял. Только ты мне не мешай. Айда отсюдова!
И тут самбист неожиданно успокоился, остепенился. Спросил Германа:
— А навар какой?
— Что это за штука?
— Ну, заработок?
— На бригаду тридцать тысяч… При условии, конечно…
— Я бы пошел, но только за бугра… Я же техник…
— Насчет «бугра» — подумаю. Сперва проверю… Худо будешь робить — выгоню, не до «бугра» тебе будет!
— Ясное дело, — мягчал парень, — дисциплина нужна. Но только, вы увидите, дело знаю…
Нескладно заводилась у Альберта жизнь. Никаким чемпионом он, безусловно, не был. Высшей точкой его спортивной славы было четвертое место в городских соревнованиях. Но и эта«точка»привела к полному закату. После соревнований сидел он вместе с дружками в станционном ресторане. Денег на выпивку не хватило, талоны, выданные тренером на питание, буфетчица отоваривать спиртным не стала. Пришлось всей компанией выйти на перрон, к составу, груженному комбайнами. Состав шел на уборку и должен быть, как предположили, весьма богатым. Ринулись на платформы, начали шарить по кабинам, пытаясь, раздобыть хотя бы ящики с комплектами инструментов. И наткнулись на хозяев машин.
Альберта взял за шиворот здоровенный русоволосый великан-комбайнер. Никакие «приемы самбо», познанные Альбертом у тренера, не помогли. Комбайнер, как тисами, зажал его руки и совершенно спокойно приказал своему напарнику:
— Бей его, Юрко, по рылу. А я в лен сапну… Пушшай не ворует!
Альберт почувствовал, как многопудовая кувалда обрушилась ему на шею. На следующее утро, уже в больнице, придя в себя, Альберт осознал весь конфуз. У него были выбиты все передние зубы и сильно ныла шея. Альберт никому не жаловался, избивших его проезжих механизаторов не искал. Поезд ушел. Дружки разбежались. Кого найдешь?
От стыда и позора оставил Альберт строительный техникум и каждое лето начал ходить с «дикими» бригадами. Встретив Германа, он довольно быстро уловил в тяжеловатом прищуре его и по корявой, как рашпиль, руке хозяйскую бескомпромиссность комбайнера-великана, одним ударом «отключившего» когда-то его от реальной жизни. Таких «непонятных» Альберт видел уже немало и, честно сказать, побаивался их по-настоящему. Побаивался жесткости и какой-то особой праведности, находившей у всех одобрение.
Вскоре Герман уже диктовал ему:
— В бригаде должно быть пять или шесть человек. Нас пока двое. Я буду подбирать народ и ты тоже ищи… Бездельников, шаромыг и белоручек избегай. Чтобы трудяги были…
— У меня есть на примете. Я быстро подберу, — заторопился Альберт.
— Не бей копытом, — удерживал Герман. — С кем договоришься, веди ко мне. Я тоже покалякаю.
— Ладно. Хорошо, — парень загорался. — Я плохих не возьму.
Герман привел его к себе домой. Маруся напоила чаем. Они обстоятельно, до деталей, обсудили предстоящее. Когда самбист, боязливо взглядывая на Рыжика, попрощался и ушел, Маруся сказала:
— Счастливый парнишка-то заводится. Брови срослись — это только у счастливых.
— Находит на кого-то из моих знакомых, а на кого — не пойму! — вслух размышлял Герман.
Село Мокроусово, а по старым записям Мокроусовская крепость — «селидьба», говаривали старики, давнишняя и своеобычная. Еще Ермак Тимофеевич оставил в излучине маленькой речки, загибавшейся подковой, небольшую горстку людей во главе с беломестным казаком Пашкой Мокроусовым. И построили они глинобитную, в сажень ширью, крепость, и жить начали хлебопашеством, скотоводством, охотой да рыбалкой. По имени первопоселенца и стали называть крепость Мокроусовской, а потом просто Мокроусовой.
Так и жили многие сотни лет. Остались от крепости только развалины да вековые тополя, высаженные на берегу для укрепления его от размыва. Зато село взросло большое: с двумя церквями, ярмарочной площадью и белыми купеческими магазинами. Развертывалась в те годы в Мокроусове, стоявшем на перепутье между Уралом и Киргиз-Кайсацкими степями, большая торговля. И так вплоть до революции: укоренялся в тех местах купец, копил деньгу. Только школы доброй в селе не было. Ни к чему она была толстосумам.
…Герман проснулся на свету. Пастухи еще не трогали стадо. Держался над речкой нежный, как серебро, свет. Герман подошел к самому берегу, вдохнул всей грудью набежавший по воде запах сирени, а потом, зачерпнув ладонями студеную струйку, бросил ее в лицо. Вставал над Мокроусовой рассвет. Такой, каких нигде и никогда не бывает. Сначала золотая полоса показалась на минутку над дальними колками, а потом из-за них выплеснулся розовый пожар. Заполыхало все небо, выросло зарево. Герман, зачарованный, смотрел на восход. «И что же это такое? И откуда такая красота и кто может с ней что-нибудь сделать?!»
Щемящее чувство тоски, необъяснимой и непонятной, точило сердце… Еще там, в городе, уловив в словах Степы упрек, Герман почувствовал эту боль. Она не оставляла его все дни, мучила сильно. Встречи со Степой, впрочем, всегда разжигали в нем притухающий костерок воспоминаний. Они многое пережили вместе, и Степа многое напоминал Герману.
…Вот тот первый послевоенный май, когда вздумали они вместе сбежать в город. Наталья — первая жена Германа… Наташа… У нее выступили на глазах слезы, а лицо было белым, как береста.
— Бросаешь? — шепотом спрашивала она, и губы страдальчески кривились. Он и сейчас не может объяснить себе, почему не подошел к ней, не успокоил, а продолжал озабоченно перевязывать тесьмой от семилинейной лампы скатанное рулоном одеяло. Она утвердительно ответила сама себе:
— Да. Бросаешь. А мы-то ждали тебя, как сокола ясного!
Слезы крупные катились по ее щекам, и она их не удерживала, не стыдилась. Ревела искренне, как обманутый ребенок… И пятилетний Никитка, уцепившись за материн подол, казалось, со злобой рассматривал отца. Герман до мельчайших подробностей помнит тот день. Умытую росой черемуху, встревоженное движение ее веток. Такой же был рассвет.