— Простите… если можно, я провожу мать до больницы, — сказал он выглянувшему из кабины усатому врачу. Тот сердито кивнул. Дюгаев мигом вскарабкался на кожаное сиденье и встретился с мокрыми, засветившимися тихой радостью глазами матери.
Живем и думаем, что и завтра и послезавтра — всегда, вечно все будет хорошо, благополучно, как вчера, как нынче утром. Что и завтра мы будем здоровы, любимы, что рядом всегда весело будут щебетать наши дети, что всегда — стоит лишь пожелать — можно съездить и повидаться с самым родным на свете человеком — мамой. Как прекрасны ее детски-искреннее волнение, трепет при этих встречах, какой счастливый переполох вносит наше появление в ее маленькую, затихающую жизнь! Однако сами-то мы, дети и внуки, волнуемся при этом меньше, хотя где-то в глубине сладко страдаем от умиления, от ощущения, что своим приездом уже сделали для мамы бесценный подарок и, как видно по ее лицу, донельзя осчастливили ее. Вот-де пожертвовали многим, вырвались из-под осыпи неотложных служебных и семейных дел, прибыли засвидетельствовать свое почтение, свою явь. А ведь живем-то — стыдно подумать — в одном городе, всего-то полчаса езды троллейбусом.
В машине Дюгаев пробовал заговорить с матерью, но медсестра запретила. Мать сочувственно-утешающе взглянула на него, словно не ее, парализованную, везли бог знает на какой срок в больницу, а его. Он не выдержал этого продолжительного взгляда, отвернулся к окну.
Мимо плыла новостройка: серые крупнопанельные пяти- и девятиэтажки. Похожие друг на друга, действительно, как пельмени в тарелке, они подчас угнетали Дюгаева впечатлением временности, будто дома эти строили на «пока». Как архитектор он сожалел, что такой метод градостроительства еще распространен, хотя давно обходится почти что без художественных усилий зодчих. Среди мелькавших за окном строений не было такого, которое можно было бы с гордостью показать матери: вот этот дом выстроен по моему проекту, вот куда уходят силы, время, и поэтому, прости, не могу почаще бывать у тебя…
У него, конечно, рождались толковые, как ему казалось, идеи и проекты. Они в целом одобрялись, но претворить их в жизнь не всегда удавалось, то ли по мотивам их несообразности с материально-художественными возможностями небольшого города, то ли потому, что пренебрегали вынужденной утилитарностью домостроительной текучки…
Машину тряхнуло, Евдокия Никитична застонала, но когда Дюгаев обернулся к ней, с улыбкой спросила:
— Любаша-то с Юрочкой здоровы?
— Здоровы, — ответил Дюгаев, с трудом вспоминая, когда в последний раз мать гостевала в его семье, виделась с внучком и снохой.
К стыду своему, он поймал себя на тяжкой мысли, на неловком ощущении, что все время, пока едут в больницу, он пытается, но не может остро прочувствовать беду матери, ошеломиться ею, принять ее как свою собственную, отвлекается, думает о чем-то постороннем. Отчего так?.. Да оттого, вдруг со страхом подумал он, что я плохо знаю эту лежащую передо мной старую и больную женщину, отвык, отдалился от нее… Считай, несмышленышем-подростком уехал из дому, двадцать лет кружил по свету, обучаясь наукам И обучая людей. И лишь недавно, года четыре назад, вернулся в родной городок.
До этого возвращения он изредка наведывался к матери. Но праздные, гостевые наезды, хмельные застолья не обновляли его давнишних, смутно-детских знаний и сыновних чувствований: образ матери жил в нем лишь старым застывшим символом некой святой абстракции добра, милосердия, нежности… Ему было неприятно, что, скорбя о матери, он в то же время воровски-вожделенно поглядывает на излишне оголившиеся круглые колени юной медсестры. И вместе с тем его забавляло, что, встречая его липкий взгляд, та не одергивала халата, а лишь отворачивалась к окну, давая ему не спеша любоваться собой, прелестными, она это знала, своими коленями.
Дюгаев вздрогнул от пронзительного воя, будто его со свистом понесло в какую-то зияющую пропасть. Он догадался: это взвыла сирена «неотложки». Машина выехала на оживленную улицу и помчалась вперед, издавая жуткий, кругами расходящийся, трагический крик, как бы парализуя им, останавливая вокруг себя движение людей и машин… ради собственного, не терпящего и секунды промедления.
Дюгаев ласково взглянул на мать: не бойся, мол, я с тобой, все будет хорошо. Она благодарно улыбнулась, словно говоря: как кстати, сынок, что ты рядом, как тяжело было бы мне сейчас одной.
А ему отчего-то вспомнилось, как однажды вот с таким же знобящим душу воем несчастья «неотложка» везла его с приступом аппендицита в больницу… Вечером, ослабленный операцией, он попросил подать ему утку. «Обождите, вас тут много, а я одна», — буркнула в ответ приземистая, толстоногая тетя. Чуть погодя, он попросил снова. «Что вы меня упрашиваете? — вспыхнула нянечка. — Сама все вижу…»