В избе было голым-голо, только на кухне — скамеечка и столик грубой домашней работы. «Все-таки! — подумал я обрадованно. — Чемодану можно и отдохнуть».
— Вот так! — вздохнул Ветлугин, хмуро глядя на пол, где валялись скомканные бумажки, порванная брошюра, коробок спичек, поломанный гребень — грустные следы старых хозяев. — Дом куда с добром. Ну, помыть, конечно, надо. Тогда как раз подстыло, дорога была ничего и Орленко спешил уехать. — Ветлугин говорил о старом редакторе. — И все быстро распродавал. Тут его, конечно, понять надо. Чего бы он стал свою мебель оставлять за просто так. Хорошая квартирка. С мебелью у нас тут худо. Вот когда пойдете к Андреичу, то спросите и насчет нее. Да, кстати, и насчет дров. От Орленко осталось две охапки, не больше. С дровами, правда, проще.
Я спросил, каков он из себя, Андреич, что за человек.
Ветлугин усмехнулся:
— С некоторыми странностями мужичок, прямо скажем. Ээ… к примеру, может запросто пустить по матушке. Ну, вас-то этим, я думаю, не испугаешь. А в общем-то, хороший мужик.
«У тебя, видать, все хорошие и всё хорошее».
Что-то не спалось в этот вечер. Долго ходил по избе, дымя самосадом, слушал, как недовольно скрипят подо мной половицы, и поглядывал в черные окна.
На улице, далеко, кажется, у почты, тускло светились два окошка, а напротив — сплошь темные избы: рано ложится деревня и рано встает.
Лампочка в комнате светила вполнакала. Да какое впол, в четверть, лишь изредка, на мгновение, вспыхивала по-настоящему, и опять бог знает что — тускло, серо, стены, окна видишь, а уж писать, читать не вздумай. (Жители Ушаково в тот год не обходились без керосиновых ламп.)
В избе было холодно, наверное, так же, как на улице, и потому комнатки казались неуютными и вроде бы даже сырыми.
А железянка?.. Дурак, надо бы с самого начала!.. Сбегал за дровишками. И вот уже запотрескивало в железянке, труба железная завыла, запела приятную мне волчью песню, и стало так тепло, хоть догола раздевайся. И я сразу ослаб, ни рукой, ни ногой двинуть неохота, так бы сидел, сидел, опустив голову, покуривая и слушая, как надсажаются ветер с трубой…
Неделю назад я уволился из армии, где, говоря солдатским языком, «отбухал» больше восьми лет. И молодости как не бывало: пришел с залысинами и морщинками на лбу и под глазами, даже в зеркало глядеться страшно. Что говорить, жизнь в армии была не больно-то сладкая.
Но хоть и сурово там, но всегда ты одет, обут, накормлен. И сейчас у меня нарастало странное пугающее чувство, будто я забыт, покинут всеми, никому-то не нужен, этакий бродяжка бездомный. Подумал об этом и засмеялся. Завтра заявлюсь к Андреичу, пускай он будет для меня отцом-командиром.
Все-таки далековато забрался, май уж, а тут еще холодно и ночами подмораживает. Какая нечистая сила принесла меня сюда, по своей воле прибыл, без команды, без марш-броска. Мне почему-то всегда казалось, что самая интересная, самая-самая настоящая жизнь не в крупных городах и не в южных краях под яблоньками и вишенками, а где-то далеко-далеко на севере, в маленьких городках, поселках, деревнях или в сибирской тайге, где нет конца звериным тропам, где зимой коченеют руки даже в меховых рукавицах, а ноги даже в пимах, где живут сильные, выносливые люди. Это была моя давняя детская мечта. Ведь в каждом из нас, даже в стариках, живет что-то детское.
В полночь лампочка потухла. Ну и бог с ней! Расстелил газету возле железянки и улегся в шинелке. Ничего страшного. Сухо. Тепло. И тихо. Что еще надо солдату!
В моем сознании перемешались и чувство одиночества, и радость от сознания, что все же добрался наконец-то до места, как-никак устроился и больше никто не стреляет ни сзади, ни спереди, и я уснул.
2
За столом сидел старый, сутулый мужик, корявый, по-сибирски мордастый, одетый бедновато даже для тех времен — в старую-престарую телогрейку, в столь же старый черный свитер, кирзовые сапоги, и лаялся (иначе никак не скажешь) с кем-то по телефону. Может быть, он был не так уж и стар, в деревне в те тяжелые послевоенные времена даже парни и девки выглядели немолодыми, усталыми, какими-то придавленными. На лице темно-серый налет, какой бывает у курящих. Голос хриплый. Сидит и машет рукой, как саблей.
— Не сбивай, давай, людей. Проворонил, так и скажи, что проворонил. А то наводит тень на ясный день.
«Пьяный он, что ли?»
— Не плети! Ково уж! Ну ладно, поговорю, хотя я тут и с боку припека.
В армии мне больше всего не нравилась грубость, мне грубили, и я грубил, сквернословил и матюкался, — война без матюков не бывает. И теперь вот хотелось слышать вежливые, тихие голоса…
Кабинет у Андреича так себе, не кабинет — кабинетишка: непомерно узкий, непомерно длинный, вроде коридора, но с хорошим окошком. Дом этот когда-то строил богатый ушаковский купец, а он, конечно, меньше всего думал о кабинете для Андреича и о помещении для райисполкома. Из большого зала сделали несколько клетушек. Через хилую перегородку из соседней комнаты доносились женские голоса: «Базлат и базлат, днем и ночью. И что за ребенок?» — «А к врачу носила?»— «Да но-си-ла!».
Андреич положил телефонную трубку и вопросительно поглядел на меня. По-армейски коротко я сказал ему, зачем пришел. Выпалил и замолк, ем глазами штатское начальство.
— Хм! Да ведь это все не так-то просто, ядрена корень. — На его лбу, покрытом мелкими морщинками, появились две глубокие морщины-борозды — от виска до виска, и Иевлев вдруг постарел лет этак на десять.
«Ломается еще!» — подумал я и сказал, что мне, как фронтовику, надо бы помочь. Война закончилась, и пора жить по-человечески.
— Ничего страшного, — махнул рукой Андреич. О чем-то подумал: — И вообще… Часто не факт сам по себе страшен, а то, как человек воспринимает этот факт. Не мне об этом говорить, и не вам об этом слушать. Внушайте себе, что все хорошо. — Он улыбнулся.
Со мной Андреич говорил уже какими-то другими словами и спокойно. Впоследствии я заметил, что он с каждым человеком говорит его языком — редкое и, не знаю, насколько полезное качество. Усмехнулся:
— Один знакомый недавно спросил: «А тебе не мешают соседи?» Видите ли, меня с соседями разделяет очень тонкая стенка, почти как здесь вот. И ну чисто все слышно. А соседский парень то поет, то на балалайке наяривает. Раньше-то я вроде бы и не слышал его. Точнее, слышал и не слышал. А как знакомый сказал, стал слышать и замечать. Вроде бы уже и никакого терпения нету. Видимо, в голове есть какие-то винтики-колесики, которые могут действовать и не действовать.
Что к чему?.. Наша беседа приобретала какой-то странный характер. А я привык в армии к краткому, деловому разговору.
— Значит, надо лодку. Лодку. Ладно, попробуем! — И он начал звонить одному, другому, третьему. — Устрой, Петро, ну, как друга прошу!.. Ну что те стоит? Василь Степаныч, тока на тебя надежда…
Клал трубку, барабанил пальцами по столу:
— Так, так!.. Не вытанцовывается пока. Ну-ка еще одному молодцу позвоним…
Шутил с кем-то:
— Оно, конечно, можно и не давать им лодку, пучай поплавают, пучай поохлынут. Тока на пользу будет.
И достал-таки лодку. И дров.
— Спасибо, Иван! — кричал в трубку Андреич. — Жму руку! Будем считать, что я перед тобой в долгу. А долг, говорят, платежом красен. Ну, бывай!..
Со всеми он запросто. Со всеми на «ты».
«Какой-то шахер-махер, а не обычные служебные взаимоотношения», — дивился я.