Гарькавый в свою очередь заботливо разглядывает багровый рубец на Гринином лбу.
— Ой, не говори, Гринюха! Приснится же человеку ересь малиновая. У самого Наполеона в плену побывал. Бородинское поле, дым, грохот, а он, бедолага, щи пустые из каски хлебает. «В маршалы ко мне пойдешь?» Я, понятно, отказался, дешевка я трехкопеечная, что ли? «Тогда вот тебе, солдат, за верность отечеству шпагу из нержавейки и кисет с махоркой!»
Гриня слушает байку с тусклой миной на лице: про этого самого Наполеона Гарькавый трекал тыщу раз… Костик — со снисходительной полуулыбкой. Оказывается, Гарькавый вчерашнее помнит и именно перед ним остроумно извиняется…
Смазать, как всегда, сапоги гуталином Гарькавый Костику не разрешил: останется в траве тропа остро чуждого, медведю запаха. Уткнул длинный нос в козью шерсть, недовольно сморщился.
— Дымом пропахла, партизанка. Может, с мылом выкупать ее? — обратился в раздумье к поникшему Грине.
— Олех Палч, она табах сжевала, что я вам накрошил из вчерашней пачхи.
Простодушное лицо Грини светится надеждой. Коза тоже сверлит Гарькавого рябым глазом.
— Сжевала — твой выкурю!
Тогда Гриня пускается на хитрость: достал из рюкзака огромную бутыль гаванского рома.
— На посошох, Олех Палч?
— Убери! — зло приказал Гарькавый. От его вчерашней пьяной расхлябанности не осталось и следа.
— Вари шамовку и можешь отсыпаться. Костром особо не дыми… Киношник, кого хороним? Готов?
— Жучхов, Олех Палч! Жучхи попадутся если, а? — робко кричит им Гриня вдогонку.
Коза с венком кувшинок вокруг туловища, ружье, кинокамера, уголовник, мечтающий стать кинооператором — винегрет, тарабарщина какая-то!
Вчерашняя жестокость Гарькавого мешает Костику перестроиться на азартный съемочный лад.
— Лихо ты его вчера, — подсластил на всякий случай Костик, заводя разговор.
— По-твоему, живого человека сапогом в морду — лихо? — В голосе Гарькавого насмешка, Костику не верится, даже осуждение.
«Силен иезуитище!» — невольно восхитился Костик.
— Я гнилушка еще та, послевоенная… Мне война и списала… Тот за рыбу людей укокошил. Знавал я таких законников: ни себе, ни людям. Падаль! — смачно добавил Гарькавый. — Бил и буду бить.
Смолчать бы лучше, понимает Костик, но кто-то другой за него упрямо лезет на рожон.
— Не мае, конечно, быть строгим судьей. Ты, Олежек, все ссылаешься на войну. Но согласись со мной, ради куска хлеба в грабители шли единицы, а остальные точили для отцов снаряды… Так что извини, война для тех, кто стал ворьем, только ширмочка. Теперь о Грине. Гриню ты пригрел: он добрей тебя. За ту же самую доброту его и ненавидишь! — сурово осудил Гарькавого Костик. (Мысль о доброте, за которую любят и ненавидят одновременно, очень нравилась Костику своей парадоксальностью.)
— Эвон как ты, умник, зачирикал… — Кожа вокруг ледышек-глаз Гарькавого старчески морщинится, словно из надутого шарика выпустили спасительный воздух.
Костик ощутил в груди холодок — глупец-воспитатель! Доверить бандюге ружье с картечью…
— Я тебя вчерась почему не тронул, лопоухий?
— Действительно, и чего расщедрился? — с остатками достоинства храбрится Костик.
— Потому, милашечка, не щипнул тебя за попку, что ты свой. Ведь ты, булочка домашняя, за медведя недаром уцепился. В мыле от страха, и все равно лезешь. Почет тебе от жизни нужен. Слава! Прижмет насчет славы — и финочкой тогда согласишься козу… Рядышком ступеньки — медведем или финочкой… — глумится Гарькавый над бледным Костиком. — Теперь и представляй себе, киношник: мамка твоя и три малолетних сестренки с голодухи про сортир забыли… На что тогда решишься?
— Убойная логика! Твои сестренки выжили, зато чужие сестренки остались без хлебных карточек — выкрал! — гордо парирует Костик.
Он понимает: черта запретная, но уязвленное самолюбие клокочет, да и Гарькавый вроде руки не распускает, лишь вяло отмахнулся.
— Не пойму, хитрый ты или бестолочь. Хитрый, так не юли, сказал ведь: не трону!
Выйдя на когтистый след в корочке усыхающей лужицы, оба будто и забыли про «задушевный» разговор. Во всяком случае Костик смекнул: уроки педагогики съемкам могут повредить. Ну его, разбойника… Наше дело зрителя редкостным кадром побаловать.
Костик искренне верит сейчас в свое высокое предназначение и, наверное, оттого слишком уж старательно замеряет экспонометром теплый свет от ладони, шарит экспонометром по небу — снова на ладонь.
Гарькавого знобит лихорадка азарта. Не смея Костика торопить, он нелепо приплясывает и пожирает того глазами.
— Не суетись! — взвизгнул Костик.
Гарькавый силится и не может стронуть козу с места. Хворостинки ног не держат обезумевшее животное.
Словно алчный старатель, Костик зорко выискивает во мху золотые слепки следа. Проламываясь после солнечных полян через тенистые буреломы, он лишь смещает на объективах кольцо диафрагмы и снова гонится за будущим успехом.
Поляны между вчерашними скалами отяжелели под стеблистым усыхающим разнотравьем. С замшелых стволов рябин измочаленными лохмами свисает кора.
— Не могу, Костьк! — хрипит за спиной Гарькавый. — Жжет меня! Здесь! Давай здесь!
— Точно, кора обкушена… И обзор со скал отличный…
Сколько ни мытарился по жизни Гарькавый, но муки сладостней еще не ведал. Будь кинокамера его, уж он-то снимал бы медведя только на фоне скал. Раз козу будет драть, значит, свирепость на экране… Злоба! Мрачный ноздреватый камень — лучшая оправа для злобы…
— Браво, Олежек! Настоящее образное мышление! Только я тебя сейчас раздраконю. Если снимем его на фоне скал, то контуры-то скал, самое в них и интересное, не влезут в кадр. Кадр останется без информации о месте съемки, такой и в зоопарке снять — чик! — и снял. А если чтоб и скалы вошли и хребты за ними, то снимать нужно именно с вершины скалы. Не забывай для чего мы здесь — фильм рекламный!
— Ладно тебе фасонить… Командуй, куда ее…
Ногой в трещину, рукой за березу цап-царап — и Костик уже на пятачке скалы. Хоть и доказывал он преимущество верхней точки съемки, но что оранжевая земля ярче неба — сам не ожидал!
Лиственничные хребты полыхающим кольцом теснят горизонт. Лишь не тронутые вырубками склоны далекого Хамар-Дабана облиты синеватой кедровой зеленью. Языки свежего снега змеятся с вершин в распадки. Невидимые в распадках озера отражают в небо голубые столбы света. Никакой альбом Рериха не заменит сынку Лешке настоящей Сибири!
По мановению руки Костика Гарькавый послушно перемещается с козой в границах будущего кадра.
Наконец нужная точка для козы отыскана. Начав панораму с обрушившегося на козу медведя, Костик умышленно уведет зрителя на полыхающие багрянцем хребты. Потом опять зверь, но крупным планом. Слюни, брызги крови! Едва зритель войдет во вкус — снова крутануть ему тайгу. Правда, эпизод получится не цельным, а полосатым, как зебра, зато динамичным.
Гарькавый, от него же и нахватавшийся кое-каких терминов, частично прав. Настоящий талант диктует зрителю свой вкус, а не подлаживается под штампы, которые тот легче переваривает.
Обухом топора Гарькавый вогнал в землю березовый кол. Затем оба по очереди выкосили вокруг кола траву в радиусе на длину веревки. Нож в руке Гарькавого ходил слепящим полукругом, и Костик опасливо пятился. Зелеными от травы руками Гарькавый привязал веревку к колу и надрезал ее возле шеи козы. Завидев медведя, живая приманка веревку оборвет, и тогда, возможно, удастся снять короткую погоню и жалкую оборону.
На скале Гарькавый тоже изумленно охнул. Крепче ухватив «Конвас», он жадно таращится через видоискатель на огненные дали.
— Твоя правда, отсюда куда шикарнее… Доучиваться мне до тебя — ой-ой-ой!
— Только доучиваться? Ловко! Потаскав за меня пустой кофр, уже постиг основы операторского мастерства?