На другой день он был еще более злой и осунувшийся. Все перекладывал всякую разность по столярке, надеясь, что где-то блеснет заветное лезвие.
Слух о вязовцевской пропаже дошел до конторы управления. Оттуда начальственный голос по телефону предупредил прораба:
— Иван Иванович, вы что там с Вязовцевым спектакли разыгрываете! Новые ножовки в дверь швыряете. Государственные заводы ему, видите ли, никак не угодят. Кончайте спектакли. И попробуйте мне только сорвать заготовку нестандартных деталей.
Прораб сразу направился к столяру.
— Нет, ты что чудишь, дядь Федь, — накинулся он на Вязовцева, — ты рамы думаешь делать? Сейчас за тебя влетело… Как малое дите, носишься со своей ножовкой.
— Чем рамы, делать? Пальцем? Сами вы все, как малое дите! Привыкли все абы как и абы чем делать! — и, заперев столярку, пропал на два часа. Вернулся с куском более-менее подходящей стали и целый день, кривя губы, нарезал зубья новой пилы.
Прошло с месяц, и хоздесятннца обнаружила злополучную ножовку на шкафу в прорабской. Вбежала в столярку:
— Вот, дядь Федь, там лежала… Ты ее забыл, когда полки прорабу делал, — радостно объяснила она.
— Ах ты, голова садовая! — незло корил себя столяр, водя ногтем по звонким зубьям. — Вот так уж голова…
Но ножовку отложил на верстак: он был рад, но как-то не так уж и рад. И, продолжая работать, все недоверчиво поглядывал на нее. Его словно отпугивал ее заброшенный, обленившийся вид. Как будто ножовка была виновата в том, что пролежала так долго без дела, запаршивела и стала как бы чужой. А просто-напросто Вязовцев несколько отвык от нее, и боль за пропажу приутихла.
Пила была истончена работой, как у доброй хозяйки нож от долгого пользования. Те зубья, которыми приходилось больше всего пилить, выемкой вошли в глубь полотна, близко к его тыльному краю. А сталь от маленького прикосновения тонко позванивала, как бы что-то выпевая. И только едва заметная пленка ржавчины, как дыхание на стекле, замутила ее. Так, чуть-чуть. Из-за вынужденной праздности, на которую была обречена в эти несколько недель.
Но вот он, наконец, поборол в себе неприязнь к ней. Обтер ее ветошью, приложил к брусу, и пила от малого нажима легко, со звоном вошла в сухую древесину. Руки старого плотника словно помолодели, почувствовав превосходный инструмент.
Георгий Саталкин
АВАНС
Рассказ
В обычный летний день, переваливаясь по ухабам и накрывая себя тучами пыли, в село Красное въехал грузовик.
В кузове, возвышаясь на багаже, грузно покачивалась баба. Две мальчишеские головенки, мягко приоткрыв рты, с настороженным любопытством водили глазами по сторонам. В кабине, рядом с шофером, сидел еще один пассажир. Он и показывал, куда рулить.
Наконец, возле клуба дана была команда тормозить. Узлы, два больших фибровых чемодана, зеленый ящик с проштемпелеванными по бокам какими-то цифрами и буквами, грязные резиновые сапоги, топор, ведра, две удочки, еще кое-какое барахлишко опустили на землю, на сухие коровьи лепешки.
Хозяин имущества, натуженно улыбаясь, рассчитался с шофером. Тот сунул потрепанные рублевки в нагрудный кармашек рубашки, плюнул под ноги отсыревшую папироску, облегченно, как бы ставя точку на этом деле, хлопнул дверцей кабины, и машина, пусто лязгая бортами, унеслась прочь.
Потерянно, тихо стояли приехавшие возле груды вещей, безответно как бы вопрошая, что ждет их на новом месте жительства, как с работой, что с жильем, не совершена ли ошибка с переездом в это село?
Горькая, трудная минута!..
Но только минуту и горевало семейство. Вскоре внимание его главы, Михаила Ивановича Сиволапова, привлек теленок, который забрался на низкое и широкое крыльцо клуба. Михаил Иванович усмехнулся. Человек наблюдательный, он любил делать выводы из самых незначительных явлений. Ни с кем особенно он этими выводами не делился, предпочитал себе, так сказать, на ус наматывать и часто, бывало, поднимал голову и щурился вдаль: размышлял, а потом производил движение бровями вверх, расширяя при этом глаза и подводя таким образом черту под какой-нибудь своей мыслью. На сей раз он ограничился тонкой улыбкой.
По другую сторону улицы, заложив руки за спину, согбенно ковылял старик-казах. Остановившись, он долго смотрел из-под ладони на приезжих, раскрыв беззубый рот. Михаил Иванович, подмигнув ему, вскинул вопрошающе голову: чего, мол, тебе, бабай? Старик обрадованно покивал клинышком сквозной бороденки, бормоча что-то блеющим голоском, и отправился по своим неспешным делам.
Вот печаль и рассеялась. Теперь можно посвободнее осмотреться, слегка подшутить над собой в «наказание» за минутку растерянности. И Михаил Иванович, кладя голову то так, то эдак, снисходительно окинул взглядом неказистое свое богатство, схороненное в узлах, и вдруг, потянувшись шеей, издал губами тонкий волнообразный звук и разом вытаращил глаза. Мальчишки, глядя на отца, облегченно засмеялись. Спустив косынку на плечи, совсем по-домашнему стала причесываться и мать. И семейка эта удивительно быстро восстановила основную свою черту: веселую безалаберность с оттенком какой-то бесшабашности: э, где наша не пропадала!
На солидной, вдумчиво-рассудительной внешности Михаила Ивановича эта черта приоткрывалась неожиданно и на короткое время: то он мигнет игриво, заговорщицки, то молодцевато ударит оземь сапогом, то изобразит, передразнивая, какую-нибудь всем известную фигуру. Мелькнут эти превращения и опять водворяются на место выражение задумчивости на округлом, почти безбровом лице, умненькое помигивание припухших глаз, неторопливость в движениях.
Другое дело сыновья. Таиться они еще не умели: что было в душе, то и выплеснулось наружу. Один пустился терзать резиновый сапог, другой, точно такой же, как и брат, белобрысый, стриженый, сопливый, краснея от натуги и корежа рот, принялся доламывать рейку в штакетном заборчике, частично еще окружавшем клуб.
Какую-то минуту Михаил Иванович наблюдал за ребятней. Что ж, они себе дело нашли. Пора было и ему приниматься за труды. Вздохнув во всю грудь, ссадив блинообразную кепчонку с макушки на самые глаза, вольным шагом пошел он по улице.
Не только знакомиться с селом шел Михаил Иванович. Задача ставилась шире: посмотреть, чем живет, чем дышит местное хозяйство. По внешним чертам его был он не прочь определить, кто стоит у руля его и что он, самое главное, из себя представляет. И только после молчаливых бесед с улицей, фермами, производственными постройками, окраишком полей, видимым за последним двором, можно приступить к самому важному делу — разговору об авансе.
Новизной особой село не отличалось. Избы, в основном старинного казачьего фасона, с остатками ставень, резных наличников, даже парадных крылец и дверей, как-то ужимались под плосковатые, из вычерневшей теперь жести, крыши. Попадались казахские мазанки с крохотными подслеповатыми окошками, округло обмазанные для тепла глиной, с разгороженными подворьями, с самоварами возле порога, телегой на низких железных колесах, добродушно разбросавшей оглобли под ноги людям. И на улице, и дальше, в картофельниках, виднелись степняцкие заборы из белого, словно кость, плитняка.
Как и везде, на выгоне — длинные фермы с многолетними отвалами навоза по торцам, с утоптанными кардами вдоль стен, огороженные горбылевым жидким частоколом, с жердяными воротами на проволочных помочах.
Неподалеку от скотного двора по серебряному полынному косогору привольно расставлены сеялки, огромные сцепы борон с весенней, теперь уже закаменевшей грязью, плуги, культиваторы… Много кругом валялось железа. Какое еще годилось в дело, а какому ржаветь, врастать в землю, — определить было трудно. Разве что колючий татарник выдавал: коль цветут алые ядра его возле какой-нибудь рамы с колесами — значит давно покоится она здесь.