И смеется, как все дети, исполняющие к собственному удовольствию эти веселые обманные стишки.
Потом он вдруг делается грустный (я догадываюсь об этом по его голосу), и в воздухе медленно звенит частушка, которую он, конечно же, слышал где-то на стороне:
Ваня то отстает от меня, то настигает и каждый раз, догнав, спрашивает:
— Хошь, загадку задам? Ввек не отгадать?
— Что ж, говори, — отвечаю я рассеянно.
Он не замечает моего тона.
— Ну, слушай. Я не сам по себе, а сильнее всего и страшнее всего, и все любят меня, и все губят меня… Чо это?
— Хлеб? — говорю я первое, что заскочило на ум.
— Эх, ты! Хлеб не страшен! Огонь!
Тут он, верно, угадывает, наконец, что я занят собственными мыслями, деликатно отстает, но ему скучно молчать, и он старается осилить скороговорку:
— Шли три попа, три Прокопья попа, три Прокопьевича, говорили про попа, про Прокопья попа, про Прокопьевича…
У него получается «прокропопья», и он огорченно замолкает.
Вскоре догоняет меня; и глаза его, как огромная оголенная забота, и сочувствие, и надежда тоже.
Он протягивает на твердой ладони птенца-осенчука, выпавшего из гнезда.
— Гляди-кось, дрозденок-вы́валок, бедняжка. Посади на ветку, тогда отец и мать непременно сыщут…
Потом подбирает змею-медницу и, поглаживая ее, тащит к болоту, в глушь кочек и лозы, в привычный и извечный мир рептилий.
Близко к верхушке дня объявляем привал на веселой кружевной полянке, посеребренной вереском, и развязываем узелки — пополдничать.
— Устал, небось?
— Я-то? — смеется Ваня. — Я, когда в лесу, не устаю. С мальчишками устаю — дразнятся.
Стараюсь отвести его мысли в сторону:
— Голый день у нас с тобой вышел. Ни одного гриба.
Он смотрит на меня серыми, в прищуре, глазами, и я вдруг замечаю в них веселые, лукавые искры.
— Это как «ни одного»? А ты глянь!
Он снимает с лукошка тряпочку, мы склоняемся над корзинкой, и теперь мой черед на улыбку. Плетенка доверху полна еловым груздочком, и похоже на сказку: будто в кузовок усадили лесной народец, крошечный в крошечных шеломах.
— Смотри-ка, голимый грибок, без единой порчи, — хвалю я Ваню. — Это когда ж ты наломал?
Он вздыхает.
— Я ведь все больше на четвереньках хожу, хорошо видать.
Однако, не желая, как он полагает, портить мне да и себе настроение, сообщает тоном доброго хозяина:
— Тут их, грибов, множество! И ты наберешь. А нет — так лукошко я тебе свое дам.
И видя, что я хочу возразить, ласково дергает меня за полу шинели.
— А мне с тобой страх как весело!
— Ну, спасибо за добрые слова, милый. И ты по душе мне, Ваня.
Вскоре мы уже возвращаемся на заимку, по закрайку воды: я хочу маленько поваляться на сеновале перед вечерней зарей.
Иван ковыляет рядом, заглядывает мне в глаза.
— Стрелять станешь? Не стреляй. Утке тоже пожить охота. А того хуже — подранок. Тяжко побитой птице о небе плакать.
— Душу отведу, Ваня. У нас в городе шумно. А в лодочке тишь. Думать отменно на озере.
— Ага, — соглашается он. — Я тоже, когда один, про все думаю.
Внезапно замолкает, слушает лес и говорит, наслаждаясь:
— Беззвучно-то как! Ни стуку, ни бряку.
В избе, на отдыхе, Иван просит отца:
— Позволь, тятя, с дяденькой поохотиться. Возьмет он меня. Ведь возьмешь, дядя Макар?
Он с первой встречи зовет меня так, и я не поправляю — не велика беда.
Измоденов молчит и несогласно хмурит глаза.
— Ноги у тебя, Ваня, сам знаешь… — пособляю я егерю.
— Так что ж — ноги. Я руками гребу.
— Нет, сынок, — отказывает Измоденов. — Дяденька и от своих детей гаму натерпелся. Пущай один побудет.
— Тятя!
— Экой непослух ты, Ваня. Нельзя.
— Тогда я к бережку провожу, вдруг чо стрясется…
— Ах, Ваня, чо с ним случится. Он две войны воевал — и то уцелел.
Гладит сына по волосам жесткой, в трещинах, ладонью.
— Веди себя воздержно.
— Пойду, — крутит Иван головой, и его миловидное лицо покрывается пятнами. — Не держи, тятя.
— Хорошо, сынок, — торопливо соглашается егерь. — Однако не мешай гостю.
— А то как же! — повеселев, обещает Иван и спешит за мной во двор.
Вытаскиваю из багажника сборную лодку, стыкую дюралевые трубки, натягиваю прорезиненный холст и, легко вскинув суденышко на плечо, иду к озеру. Ваня тащит за мной рюкзак с припасом, ружье, и его лицо сияет от возбуждения и радости.