Более удачными, по-настоящему самобытными показались мне рисунки зверей. Удивляли и подписи к рисункам…
«Натюрморт с лосем». Вырисованная до объемной достоверности кастрюля с цветком алоэ на подоконнике. Облупившаяся оконная рама, стекло с подтеками дождя, и там, за стеклом, — мираж лося! Удивительная тоска! Я ревниво вглядывался в рисунки, пытаясь понять, в чем прелесть каждого…
Почему-то ни на одном рисунке не оказалось рыси…
— Животин рисую только вольных. На воле рысь лоб в лоб не встречал, — сухо ответил на мой вопрос егерь. — Рисовать, как она в капкане мечется, — жидковатая радость…
Мне послышался явный упрек в словах егеря.
— Так ты, что, Михайлович, осуждаешь меня? — прямо спросил я.
— Прибыль мне какая судить тебя? У вас, нынешних, все равно в ушах сквозняк… Словчишь ведь ты! Чикнешь ее, будто и не в капкане она вовсе. Вроде как смельчак какой — на воле подстерег…
Забавные речи обескуражили меня. Стоило ли ему и соглашаться, писать письмо, если сама затея съемки неприятна? Интересней, конечно, снять рысь на воле, но ей-ей глупо зависеть от редчайшего случая. И потом для сносного снимка секундной встречи мало. Нужно хотя бы точку съемки выбрать, выждать свет поэффектней. Капканы? Их он и без моих съемок ставит…
— Михайлович, а напросись я к тебе ради охоты и пристрели рысь в капкане — лучше разве?
— Ты носом не води! Я и сам умею! — вспылил вдруг хозяин. — То охота, а то — иску-у-усство…
Не найдя точных слов для хрупкой мысли, он словно выдохнул в слово «иску-у-усство» всю силу убеждения. Я же, решив блеснуть книжной эрудицией, как бы в отместку за упрек в непорядочности, изрек иронично:
— Художник Сезанн родную мать рисовал в момент ее смерти! Хотел поймать в красках, как лицо у нее остывает…
Егерь даже со стула вскочил.
— От подлец, а? Матушка мрет — и рисовать? Люди, люди все творят… Зверь на подлость не способен, — растерянно прошептал он.
Обычно спорщик пластичный, не твердолобо стоящий на своем, а жадно внимательный к аргументам собеседника, Михайлович на сей раз был неузнаваем. Логика егеря казалась мне прямолинейнее, чем стволы окружающих его дом лиственниц:
— Фотографам и кинооператорам съемку скрытой камерой запретить! Бросил поэт жену с грудным младенцем — гнать его из редакции! Художник равнодушно проходит мимо пацанвы, малюющей на заборе скверные слова, — лишать его звания художника!
Утром, однако, отчужденности между нами как не бывало.
— Эй, засоня, пушки твои не откажут на морозе? — насмешливо гаркнул из кухни егерь, в темноте охлапывая снег с принесенных дров.
— С инеем мороз? — осторожно поинтересовался я. По суеверности и в мыслях не допускал я две роскоши сразу. Мало — сама рысь, еще и лес хрустально-белый!
— Глянь, выйди. Иней в городе у вас — от малокровия. У меня — куржак с ладонь.
Я мигом оделся и, прихватив оба «Киева», вышел на улицу.
Разбеливая черноту леса, заиндевелые колонны лиственниц утягивались в небо, пока еще густо фиолетовое, звездное, с бледным, выстуженным ломтиком луны в орнаменте ветвей. Остро пахло морозом. Ушей коснулось усиленное стылым воздухом эхо прогромыхавшего по автостраде первого лесовоза. Я легко представил себе дневное великолепие леса, когда самыми темными красками будут воздушно-голубоватые тени на снегу. «Возьму свое сегодня, — подумал я, — лишь бы затворы, миленькие, не подвели!» Желая еще разубедиться в их надежности, я оставил «Киевы» висеть на ручке двери.
Завтракали вчерашними пельменями. Конечно же, охота — ремесло егеря, и зачем человеку волноваться перед привычным делом. Но все равно мне хотелось видеть его сейчас не таким будничным. Хоть бы посуровел как-то, что ли… Сам я хрустящие с золотистой корочкой пельмени жевал без аппетита…
— Теперь и про рысь можно потолковать, — добродушно начал Александр Михайлович. — День сегодняшний так живем. Один капкан у меня по склону Мускаля — первым навестим. От него к Дегтярке. На Дегтярке два рядышком пасут. Последний недалече здесь, в овражке. По первому снежку еще охотку сорвал, проверить недосуг.
— Михайлович, нам бы до трех часов уложиться. После трех свет не съемочный.
— Ого, сказанул! Я-то на своих досках ходок. А ты?
Мне пришлось показать егерю свои узенькие беговые лыжи.
— Соломинки? В избе оставляй, на лучину пущу, — обидно пошутил он. Вынес из сеней валенки и широкие короткие лыжи с сыромятными креплениями, подбитые не знакомым мне мехом. — Сожгу твои соломинки, может, людей научишься уважать. Куда ехал и зачем ехал — знал?