В один из июльских дней 1941 года меня срочно потребовал к себе редактор. Я немедля явился к бригадному комиссару и увидел, что он весь светится отрадой, весело возбужден и даже не пытается скрыть ликования.
— Ну вот, старик, — велев мне садиться, сказал Московский. — И на советской улице наступает праздник. Четыре дня назад наша 11-я армия контратаковала 4-ю танковую группу немцев. Дело идет вполне прочно. Тебе поручается подготовить бригаду писателей и газетчиков. Как только будут взяты Сольцы, вы поедете туда и дадите целых две страницы о нашей победе! Жди сигнала, старик!
В конце следующего дня Василий Петрович позвонил и велел прийти к нему. Оказалось, что генерал Морозов действительно выбил немцев из Сольцов и теперь бой идет уже за окраиной.
— Немец пятится, черт бы его побрал! — заключил Московский. — Краснов вышвырнул врага из города. Выходит, умеем ломать скулы германцам!
В моей памяти возникли образы Краснова и его комиссара. Однажды, после сильного боя, в котором врага основательно потрепали, я решил найти командира 68-го стрелкового полка, судя по всему, не только смелого, но и осмотрительного человека.
Вышагивая по лесу, сильно побитому артиллерией, спросил бойца, дежурившего при телефоне, как найти Краснова.
— А чего их искать, — сказал боец. — Вон они на полянке харч доедают.
Я подошел к офицерам, хлебавшим суп, назвал себя.
Командиры поднялись с травы, тоже отрекомендовались. Я поглядел им в лица и обомлел. Можете мне верить или считать мои слова литературной выдумкой, но передо мной стояли Чапаев и Фурманов. Краснов, покручивая пшеничные усы, был точной копией знаменитого начдива, каким его создал на экране Борис Бабочкин. Единственное отличие — на груди комполка светилась звезда Героя Советского Союза. У комиссара был громадный фурмановский лоб, чуть кудрявились волосы и на губах иногда появлялась обаятельная улыбка.
Так вот именно об этом Краснове и говорил мне бригадный комиссар.
Все мы ликовали. Еще бы! А вдруг это начало великого перелома!
Утром, еще до первых лучей солнца, мы уже тряслись на редакционной полуторке в отбитый у немцев город. Я еще расскажу вам об этой поездке, а пока позвольте вернуться к началу войны.
Как-то возвращаясь из полка противотанковой авиации, тащился я по небольшому леску, на опушке которого стоял редакционный поезд. Внезапно из-за дерева вышел человек, лицо и фигура которого немедля приковали мое внимание. Он был в полувоенной одежде, но весь вид его, как мне показалось, выдавал в нем кадрового офицера.
Над добрыми усталыми глазами, над высоким лбом серебряно светилась еще густая шевелюра.
Если бы даже я не видел десятки раз портреты этого человека в его книгах, я все равно признал бы поэта по чистой белизне волос. Мне тотчас припомнилось стихотворение, в строках которого ясно читались его лицо и характер. Стихи назывались «Седина»:
Мне нравились книги поэта, нравился заочно он сам, вся его долгая и чистая жизнь. Прибавьте к этому то, что я сообщил вам раньше: мартовскую телеграмму из Москвы в Ригу.
— Ну, вот и довелось нам встретиться, — сказал я поэту. — Здравствуйте, Степан Петрович.
— Здравствуй, — отозвался Щипачев. — Выходит, мы знакомы.
Я назвал свою фамилию.
— Да-да, вспоминаю. Это твои «Ночь перед боем» и «Дальнюю дорогу» мы напечатали в «Октябре». Ну, что ж, я очень рад.
Мы не однажды потом бывали вместе в действующих частях, Степан Петрович приезжал ко мне в армии, и тогда в блиндаже корреспондентского пункта была большая теснота.
Я не стеснялся читать свои литературные опыты этому доброму человеку. Он слушал стихи с уважительным вниманием, ни разу не позволив себе не только перебить младшего репликой, но даже сделать неодобрительное движение взглядом или рукой. Обычно, выслушав меня, Щипачев некоторое время молчал и, лишь обдумав ответ, в деликатной форме высказывал замечания и похвалы. Это всегда было самое существенное, самое главное для автора. И я неизменно говорил своему учителю «спасибо» и обещал подумать и поправить строки.