— Это Лариса, — говорила она, идя открывать дверь.
Лариса Михайловна и здесь, как всегда и везде, не могла сидеть спокойно: с кресла пересаживалась на диван, с дивана — к письменному столу, на котором лежала рукопись «Виринеи», написанная учительски строгим, широким сейфуллинским почерком».
Это была та естественная атмосфера, в которой рождалась и крепла дружба этих женщин, так характерно выразившаяся в письме от 12 января 1926 года.
«Бесценная моя Лариса Михайловна!
Я по-прежнему пламенею к Вам. Не отвечала на письмо, пребывала в состоянии небывалой тягчайшей хандры, навалившейся на меня нежданно. Все объяснилось «материалистически»: дурной обмен веществ. У меня началась сильная одышка, сердцебиенье и головные боли, ужасающая ночная тоска, после которой вставал тягостный день. Попала к умному врачу. Никаких лекарств, но изменить в первую очередь питанье. Есть ежедневно мясо, как питалась я по азиатской склонности к маханине, может разрешить себе только человек тяжелого физического труда. А при моих занятьях, вечном сиденье, невозможно — мясо, мясо и две чайных ложки никотина в день. После всяческих исследований доктор и назначил минеральную воду, определенное питанье, ходьбу, только десять папирос в день и запретил алкоголь. Я послушалась, и сейчас свежа, как «утро мая». Мне опять весело жить, хочу ездить, видеть друзей и врагов, шуметь и двигаться. И предложенье Харькова мне и Валерьяну приехать к ним — как нельзя кстати.
А когда я узнала, что возможно соединиться с Вами, то весьма легко для моего веса запрыгала. Так поднимает восторг! Поедем, Ясынька. Ведь мы же собирались вместе ездить. Поедем вместе. Срок от 7-го февраля до 15-го. Нам лучше к 4-му быть в Харькове. До этого, в начале февраля, мы будем в Москве. И двинемся в Харьков, вероятно, прямо из Москвы. Поедем, Лариса Михайловна, а? За последние три дня я острее обычного вспоминаю Вас и еще больше люблю. Приехала из Москвы Лашевич, расспрашивала о Вас, я разгорелась своими рассказами, и почти, каждый вечер в большом обществе о Вас декламирую. Мужики гибнут по-заочке, сохнут, бабы желтеют от зависти, ей-богу. И не подумайте, что мои рассказы вызывают одни плотские страсти, я не только о Вашей красоте, а больше о таланте распространяюсь.
Целую крепко, надеюсь, что поедем вместе в Харьков. Пожалуйста, айда! Привет Ек.(атерине) Алек.(сандровне) и всем Вашим, а К. Р. особо, с наскоком или с захлебом.
В конце письма приписка, сделанная рукой В. Правдухина: «Привет и от меня и — зов «пламенеющий и жаркий». Едем, товарищ!»
Такие письма не сочиняются, а выплескиваются сердцем. И чем горячее оно, тем жарче любовь человеческая, дружба — искренняя и неутолимая, всегда красивая и счастливая.
Но это было последнее письмо, которое держала Л. Рейснер в руках, сопротивляясь тяжелой болезни, сковывавшей эту волевую женщину. И может быть, оно, это письмо, продлило на какое-то время жизнь человека, умевшего быть стойким даже в преддверии смерти. Жить ей оставалось меньше месяца.
9 февраля 1926 года Л. Рейснер не стало. Мятущаяся Сейфуллина не находила себе покоя и утешения. Она не могла смириться со смертью Ларисы Михайловны. Открывая потрепанный семейный альбом, где в беспорядке хранились фотографии, подолгу рассматривала то домашний снимок Рейснер за работой, то другую ее фотографию с сияющим лицом, какое видела на прогулке или в дружеской беседе. Не верилось, что нет рядом дорогого не только сознанию, но сердцу человека. Лидия Николаевна тасовала в памяти воспоминания, которые преследовали ее долго, пока в годовщину смерти они не вылились в очерк «Лариса Рейснер», очерк по тональности своей похожий на реквием. «Она была очень хороша собой и всегда казалась нарядно одетой, потому что не выносила неряшливости и безвкусья ни в чем. Она говорила: «Надо уважать людей и стараться для них».
После письма от 12 января были другие письма, написанные сейфуллинским размашистым, крупным почерком. Не получив ответа от Ларисы Михайловны, встревоженная доходившими до нее слухами о прогрессирующей болезни Рейснер, Лидия Николаевна 2 февраля пишет:
«Уважаемый товарищ!
Я написала такое, уже официальное обращенье, и мне самой сделалось холодно от него. Но я не могу вспомнить Вашего отчества и нехорошо от этого на душе, точно обижаю Ларису Михайловну, она так Вас любит. Не сердитесь на меня, и, пожалуйста, пришлите поскорее ответ. В газете я прочитала о тяжелой болезни Л. Mux., Екат. Алекс, и Вашего сына. Я взволнована так же, как если б получила известье о болезни кого-либо из ближайших кровных моих родных. Я очень люблю Ларису Mux. От частого употребления этого слова всуе, мне даже кажется что мало сказать «люблю». Она мне дорога, очень дорога, священно дорога, как тоска о красоте. Сейчас некогда расписывать. Первой моей мыслью было немедленно выехать в Москву. Но потом я поняла, что мне даже увидеть ее едва ли удастся. Если б я могла ходить за ней, непосредственно помочь ей, я бы немедленно выехала. Прошу Вас, напишите мне о состояньи ее здоровья, могу ли я, не помешав ей, не повредив, приехать повидаться с ней, и о состоянии Екат. Алекс, и брата Ларисы. Поверьте, что в нашем суровом бытии бывает исключительная нежность человека к человеку, и простите, что я беспокою Вас просьбой об ответе в такие печальные для Вас дни.