Вместо записей в каком-то вдохновенном беспорядке он сажал на страничку галочки, какими дети изображают обычно птиц в своих рисунках. От этого занятия Григорий Степанович ощущал диковатую сладость. Он даже взъерзывал в кресле, прикусив кончик языка и распустив лицо в бессильной улыбке, и время от времени осторожно поглядывал на сцену.
Президиум, как всегда, щедро освещался. Ярко тлело красное сукно длинного стола. Колыхалась вода в графине, хотя никто его не трогал. Там, на возвышении, празднично-нарядными выглядели костюмы, галстуки, платья. У женщин лучились от лака пышные жесткие волосы, взгорались броши и перстни, резко, ювелирной драгоценностью, вспыхивали глаза.
Почти в самом центре застольного ряда президиума в расстегнутом добротном пиджаке сидел Виктор Анисимович. Чистые блики переливались по его гладкому покатому лбу, глаза затеняли соломенные жгуты бровей, маленький рот был чуть приоткрыт, точно носом ему тяжело дышать было.
И в очередной раз взглянув на сцену, Григорий Степанович вдруг столкнулся со взором Виктора Анисимовича, и горячее пшено посыпалось по рукам, по шее, по спине — он вдруг решил: непостижимым образом Виктор Анисимович догадывается, что он, Сумкин, «записывает» в блокноте у себя и, стало быть, знает, каково-то у него, у Сумкина, на сердце!
Господи! Да неужели же видит, неужели знает, неужель догадывается?! Какая высокая отрада заключена в одном только этом молчаливом сочувствии, в одном только понимании исслабившейся Гришиной души! Глазам его стало горячо. Он опустил голову, подышал открытым ртом, поморгал ресницами, плохо вникая в то, что говорит оратор, принялся поспешно записывать за ним.
Если бы люди получше понимали, засела в голове его мысль, ничего я не хочу, только бы так понимали друг друга, как понимает Виктор Анисимович меня!
Он вспомнил об одном совпадении, одном пустячке, как-то по-особому привязавшем Гришу к Виктору Анисимовичу: у того росток такой же маленький, почти смехотворный, как и у Григория Степановича. На этом сходство и кончалось: что объем, что манеры, что взгляд — все отличие имело, другого было сорта. Но разница эта не только не ущемляла Гришу, он искренне рад был ей, она ему даже льстила, он ею гордился.
…Когда ему предложили перейти в редакцию, один только Виктор Анисимович глаза от него не уводил и теплым рукопожатием подбадривал его. И не только это. Гриша не ослышался: Виктор Анисимович тонко, но достаточно ясно намекнул: посылаем тебя, Сумкин, не просто так. Коллектив там, понимаешь, подобрался… Чего лишь этот, как его… поэт наш стоит, Харчилин, — Молозов Иван Васильевич слезы лить не перестает, избавиться от него никак не может! Давай, иди туда, разберись там в обстановке. Мы тебя знаем, не первый год, понимаешь, в районе.
— Да всю жизнь, — вздохнул Григорий Степанович.
И долго еще у него оставалась привычка заглядывать в приемную. Просто так, поздороваться с секретаршей Валентиной Андреевной, со свойской улыбкой спросить, кивнув на дерматиновую дверь, — у себя? — на что Валентина Андреевна со строгой доброжелательностью отвечала: да, у себя, или — нет, Виктор Анисимович уехал в колхоз, будет после обеда ближе к вечеру. Гриша понимающе кивал головой, задумывался на секунду и после этой задумчивости, как бы решив что-то про себя, исчезал. Однажды он вбежал в приемную и глазам своим не поверил: Валентина Андреевна отсутствовала, а дверь в кабинет Виктора Анисимовича была чуточку приотворена, и он, вдруг решившись, заглянул в большой, мартовским голубым солнцем задымленный кабинет.
— Входи, входи! — подняв руку, поманил ладошкой Виктор Анисимович. Аккуратно сложив газету, он вытащил карандаш из стаканчика и придавил им нужную статью. — Садись давай… Ближе садись, что ты, понимаешь, как не родной… Ну как она жизнь? А то все думаю, как там Сумкин? Мелькаешь, а чтобы поговорить по-людски, все никак.
— Так ведь работа! — Гриша улыбался изо всех сил. — С утра как пошел: туда-сюда, это надо, то давай, пишешь, звонишь.
— Горячее место?
— Шипит! — вдруг лизнул палец Гриша и чуть не до слез покраснел.
— Во-от. А ты говорил… помнишь? Обижался на меня.
— На вас?! Никогда! — Гриша, вздернув плечи, отвернулся в каком-то восторженном возмущении. — Если вам кто на меня наговаривал, тот бессовестный человек!
— «Бессовестный»… Бессовестный как раз такие вещи говорить не станет. Теперь бессовестный не тот, что раньше был. Не сразу его угадаешь. — Виктор Анисимович сидел несколько боком, опершись локтем о край стола. — Вот мне один, понимаешь, сказал недавно: нет, говорит, ничего равнодушнее правды, — а?!
Виктор Анисимович жестко улыбнулся, один глаз сузился и как бы подмигнул Григорию Степановичу. На мгновение тот оцепенел: что означает эта неожиданная фраза? Для чего она произнесена? И потом — кому! И кем! Предположения, догадки, неясные мысли замелькали. А вдруг это проверка? А может быть, особый знак доверия? Может быть, его назад хотят взять?! Спохватившись, он яростно зачесал затылок.
— Да-а!..
— А?! — закричал весело Виктор Анисимович.
— Тут я что-то и в голову не возьму. Абстракционизм, шут его знает, какой-то.
Виктор Анисимович откинулся в кресле и медленно расстегнул пиджак с потаенной серой полоской. На синевато-белой сорочке покоился солидный, красновато-коричневых тонов, галстук. Округлым, бережным жестом, который всегда оказывал на Гришу завораживающее действие, Виктор Анисимович погладил себя сбоку живота.
О чем-то они еще говорили с ним, что-то Григорий Степанович ему рассказывал, о какой-то несправедливости: якобы Иван Васильевич продал Ваське Белову списанный мотоцикл с коляской, а мотоцикл хороший и списание липовое было, Васька-то — брат жены Молозова, Анны Захаровны, и Виктор Анисимович что-то чиркнул в толстом настольном календаре.
Но из головы Григория Степановича все не выходила темного смысла фраза о равнодушии правды. Он не мог достичь ее дна, и вся немыслимая глубина ее ощущалась страхом, холодком под сердцем. Дня два или три он вздергивал брови, опускал недоуменно углы губ, шептал самому себе: как же это так — равнодушная правда? Ведь нельзя же так говорить! Это — недопустимая вещь!
Против воли своей, против разума он все больше и больше проникался уверенностью: скоро пойдет на повышение. И как только уверенность эта пленила его окончательно, он понял: дело тут не в содержании, в смысле этих слов, дело тут в том, что с ним говорят как с равным, как с человеком своего круга и уровня!
В связи с этим настроением у Григория Степановича даже походка укрупнилась. А взгляды, которые он нет-нет да и бросал то на стену, то на случайного прохожего, то на шкаф в редакции, приобретали этакую умную остроту, сдержанно-властную проницательность. То-то изумятся в редакции! Смеялись над Гришей, не считались с ним всерьез? Теперь считайтесь давайте, фантазировал он, наверстывайте упущенное! Но спустя минуту печально уже качал головой: нет, братцы, не искупить вам тех насмешек мимоходом, небрежных, дружеских оскорблений, чувства превосходства, которые так беззастенчиво опрокидывали на него — на маленький его росток, на наивность, на неизжитую веру в райскую праведность человеческих отношений. О, как жестоко иной раз, до какой злой боли его обижали! Заранее прощает вам Гриша. Но что обиды, что прощения? Не стоило бы ради них травить себя мечтой. Есть обстоятельства, заставившие его схватиться за эту надежду. Обстоятельства такие: дети и больная жена.
V
Крошечное семя скандальной той истории с огородом дало неожиданный росток, точно земля, выпущенная им из рук, пошла плодить белену. Михаил бросил институт. Тот самый, где Григорий Степанович с величайшей старательностью учился целых восемь лет.
Оставив институт, Михаил устроился на курсы шоферов при районной сельхозтехнике и через шесть месяцев получил машинешку в спецхозе. Всякий раз, когда он приносил домой получку, Гриша чувствовал себя до болезненности уязвленным. В отцовском раздражении как бы и знать не хотел, что же его уязвляет в этих деньгах. А дело тут было ломаное, мучительное, давнее: Миша и Лена — дети ему не родные.