Только в тридцать четыре года женился Григорий Степанович, когда уже дома отчаялись видеть его женатым человеком. И огорченно недоумевали: выбирал, выбирал и — нате вам, выбрал: с двумя сразу. А он и не выбирал, просто жалко стало ему Нину Никифоровну. Муж ее уехал куда-то на север за большими деньгами, оттуда и написал, что жить с ней больше не желает, ему, дескать, нужна женщина здоровая, крепкая, потому что сам он мужчина большекровный. Прочитав письмо это, Гриша запретил Нине Никифоровне подавать на алименты на этого подлеца…
Бросил Михаил институт — и как бы по глазам его хлестнул. Попрекнула Лена давней историей с мясом — и в самое сердце уколола. Везде и во всем содержалась для него теперь мука: дети выросли, узнали, что не родные ему, и, казалось, даже это ставили ему в вину. Да роднее родных они, сердце о них болело острой совестливостью: не смог, не сумел, не оправдал.
Как-то Михаил явился домой уже глубокой ночью, часу уже во втором. И вошел необычно, словно чужой, которому здесь все незнакомо — до того у него настороженно стояли глаза. Через плечо отца, который открывал ему дверь, он все заглядывал в комнату — диван с отцовской постелью, стол, этажерка, швейная машинка на табуретке едва освещены были падавшим из коридорчика светом. Гриша вслед за сыном тоже оглянулся туда.
На кухне Михаил, весь изогнувшись, запустил руку в карман и долго выворачивал ее оттуда, как бы тащил что-то неповоротливое и гадкое. Григорий Степанович, босой, в трусах и майке, молча смотрел на эту операцию, на грани уже страшной догадки, остановив свой взгляд на Михаиле.
Наконец, выдрав из кармана кулак, тот шмякнул на старенькую изрезанную вкось и вкривь клеенку пухлый рулончик денег, криво усмехнулся:
— Что смотришь?
Плюхнувшись на табурет, Михаил вытянул ноги, изнеможенно привалившись к кухонному столу. С усишками, в коричневых крашеных патлах, в рубашке, завязанной узлом на животе, бледен он был до каких-то угольных теней — и душа оборвалась у Григория Степановича. Схватив деньги, заикаясь, он забормотал немеющими губами, запихивая трояки, пятерки, червонцы за пазуху сыну.
— Ты что же это, а? Безобразие… Безобразие, зачем? Не позволяй! Ты думаешь, раз отец, раз мы с матерью… Безобразие не позволяй!
Он топтался возле Михаила, наливаясь краской и белея губами так резко, точно на нем клоунская маска была вместо лица.
— Да не украл я их! — сгибаясь, заорал Михаил. — Не украл!
— Тише!.. Тихо ты, — замахал Гриша руками, оборачиваясь с выражением ужаса к дверям спальни, где лежала Нина Никифоровна, и оттуда послышался долгий стон. — Слышишь? Мать не спит! Узнает, что ты, что деньги — ей тогда что? Могила?! — шептал он.
— Не крал я, понял ты? — так же шепотом закричал Михаил, полусогнувшись и расставив руки, точно готовился драться. — Это мои деньги: заработал!
— Да! Где ты их заработал? Ночью кто честно платит?
— Если ты хочешь знать — у армян. Они строят, мы договаривались, понятно? Я им цемент привез, две ходки, понятно?
— Чей цемент?
— А мне какая разница — чей? По наряду они получали.
Григорий Степанович не заметил, как на их бешеный шепот из темного чуланчика в длинной белой сорочке вышла Лена, заспанно щурясь на свет. Медленно приблизившись к столу, она как во сне собрала и пересчитала разлетевшиеся деньги, то и дело отводя плечом падающие на щеку волосы.
— Семьдесят пять, — удивленно и с тихим восторгом проговорила она. Заметив упавшую на пол пятерку, присела и, не вставая, почти из-под стола подытожила: — Восемьдесят… За один вечер, да, Миш?
Григорий Степанович, хлестнув себя по бедрам руками — ну просто нет слов! — сел на лавку и закачался болванчиком с остановившимся лицом.
Поднявшись с корточек, с конфузливо-заискивающей улыбкой, Лена попросила:
— Это мне на сапоги, Миш, ладно? Не хватает, правда, рублей пятьдесят, но это уж как-нибудь.
— Ну да, — заорал, но тут же спохватившись, ссадил голос на бурлящий шепот Мишка, — мне самому джинсы надо!
— Так ты купи в магазине, — невинно посоветовала Лена, — рублей за восемнадцать.
— Ага, купи-облупи! А за двести рубчиков на толкучке в городе не хошь?
— Нет, уж ты дай на сапоги, Миш, я все-таки твоя сестра.
— Сестра! Ну и что, что сестра? А мне кто даст?
Да, с деньгами всю жизнь худо, всю жизнь их не хватало. Но он умел радоваться и копейке, и рублю — ими, по сути дела, и удовлетворялся. Ребятам вот труднее — двести рублей требуется на штаны…
Вот если бы на повышение, вот если бы в такую-то минуту взять и выложить эти двести. «Откуда, папка?!» Им столько радости, сколько ему грустной печали, которая-то и слаже всякого счастья. А какой бы вес в их глазах приобрел он, возьми его опять на прежнее место. Разве бы бросил Мишка институт, пошел в шоферы, разве посмел бы Иванютин захватить кусок его огорода?!
VI
Все эти картины горячим вихрем пронеслись перед его глазами. Он вновь забылся, а спохватившись, опять бросился заносить в блокнот цифры, названия хозяйств, фамилии, плохо вникая в то, что говорили люди, лишь бы внутренне как-то очиститься перед Виктором Анисимовичем, оправдаться за те галочки, которыми он разукрасил страничку целую.
Но словно на льду разъезжался Григорий Степанович. Торопливо строча, он столь же торопливо, почти лихорадочно думал о том, как теперь, после этого конфуза, отнесется к нему Виктор Анисимович: подаст руку, или на этот раз, осудив его позорное поведение (господи! Как это могло случиться?!), не захочет с ним знаться? Бог с ним, с этим призрачным повышением, тут опять заскок, тут он с п у с т ы м в е д р о м ш е л о т к о л о д ц а, тут обман, опьянение, странно внезапно одурманившее его. Лишь бы не потерять расположения этого человека.
Эта мысль, разрастаясь, заполняла все его существо. И едва объявили перерыв, как Гриша кинулся в фойе, еще не зная, что он там станет делать. Из трех дверей, ведущих из зала, уже выбегали самые проворные и веером рассыпались по направлению к буфету и книжному прилавку, быстро сбиваясь возле них в темные гроздья.
Все гуще валил народ, в дверях уже колыхалась, месилась толчея, выпирала дугой. С деловито-строгими лицами пробегали инструкторы, ловили кого им нужно и, отводя в сторонку, энергично что-то втолковывали. Высокий, раскатистый гул уже ходил по просторному фойе, которое Гриша видел словно осколочно: мужчин, запускавших руки глубоко в карманы и слегка приседавших, женщин с сумочками в одной руке и скомканными платочками в другой, с платками на плечах, широкие жесты, рукопожатия, улыбки, смех, разговоры с отсутствующими, блуждающими глазами…
Вертясь туда-сюда, Гриша натыкался на знакомых.
— Егор Кузьмичу! — вскидывал он растопыренную пятерню. — Персональный!
Егор Кузьмич, с представительным животом, на котором едва сходился ширпотребовский пиджачок, с добродушной хитрецой тупя глаза, совал Грише руку.
— Что ж ты, брат, — басил он, — отличился, понимаешь…
А сам, поднимая голову, высматривал кого-то в толпе и покидал Гришу.
— Анатолий Николаевич! — кидался Гриша к другому, держа блокнот наготове. — Как там с молоком, какие нынче надои?
Анатолий Николаевич взблескивал на Гришу глазами, досадливо отмахивался от него и кого-то тоже бросался ловить в круговоротах толпы.
Издали Гриша увидел редактора Ивана Васильевича. Заложив руки за спину, тот покачивался с носка на пятку. Когда их взгляды сошлись, тот холодной усмешкой завел глаза и потрепетал ресничками. Кто-то из своих, редакционных, мелькнул за плечами и лицами, успел вытянуть сочувственным хоботком губы. Течением Гришу выносило к коридорчику, куда выходила дверь со сцены и где пореже было народу, тише и просторнее. Солидные люди, покуривая, с серьезными лицами вели неспешные деловые разговоры.