Выбрать главу

Потом он встал, в руке почему-то прутик. Он хотел ударить ее, но отбросил прутик. Подойдя к лазу, ногой оттолкнул лестницу и спрыгнул вниз.

— Эй, — слабо крикнула Бану, — как же я? Зачем ты лестницу сшиб?

Не оглядываясь, он пробежал в свой двор, опустился перед очагом и сунул в него руку, чтобы обожгло, обуглило ее. Но рука ощутила только прохладную зольную пыль.

Когда стемнело, он вышел за ворота и, не дойдя до лавочки, сел на землю, прислонившись спиной к кирпичному стояку ворот. Мимо в пыли, в сумеречной канители проехали в тарантасе какие-то молодцы в шляпах, как в старое время. Из городского сада вязкая, как патока, протягивалась томная музыка. Он представил теперешние рестораны: люстры, веселый угар, кавалеры в костюмах-тройках, и среди этой шушеры фантастическим своим зрением он видел Бану.

«Великий алла! — думал он горько. — Что же это за время такое?» — Правда, казалось, и время изменилось с тех пор, как он послушался отца и пошел работать на мельницу. Он таращился в темноту — там кончалась улица и стоймя как будто вставала ездовая дорога, озирая просторы, из тех просторов когда-то вкатилась в город кавалерия красных, и уже наутро заборы были оклеены приказами ревкома, и один из них указывал горожанам явиться на субботник и садить деревья: город задыхался от пыли, а ни кусточка в нем не росло. Даже отец, и тот пошел и посадил два куста акации.

Портной куда-то опять запропал: будто бы поехал за товаром. Уж не думает ли он открыть мастерскую и разбогатеть, чтобы тоже ездить в тарантасе и танцевать с женщинами? Впрочем, Галея это не интересовало. Он привык сидеть по вечерам, болея своей стыдной, горькой болью… Сумасшествие с дочкой извозчика длилось уже второй год. Он понимал, что погибает. Но разве не с предгибельным отчаянием веселился и весь нэпманский город, разве и он тоже не сходил с ума?

Тумаков, прежний владелец мельницы, а теперь ее директор, предложил ему ехать в Омск, на курсы крупчатников. Он отказался. Тумаков сказал: «Ну, не тороплю. Час придет и пору приведет». Но он ни о чем не думал, ни на что не надеялся: жизнь, казалось, идет к ужасному, бесславному концу!

Николка Демин работал на заводе, а теперь собирался поступать в техникум и звал Галея: возвертайся в цех, пиши заявление в техникум!

— Да кто же меня возьмет, — ответил он с горечью.

…Когда сидишь перед окном в осенний, вянущий день и видишь, как идут десятки людей, как играют дети, и старик плетется с авоськой, и девушка строчит крепкими ножками, — думаешь о том, что все они идут, бегут, забыв про тебя. А ты живой человек, и в тебе тоже идет движение, но это — давние сожаления, прошлая обида, исчезнувшая радость.

3

Между тем Кариев думал и о том, что он в своей жизни работал не хуже других, терпел вместе с другими трудное время, был прилежен и не бестолков, у него было десятка полтора рационализаторских предложений, даже одно изобретение тридцатых годов — он усовершенствовал артиллерийский ящик, — но наград у него не было.

Но что из того, что нет наград, разве его жизнь сама по себе не есть что-то значительное? Ведь он, как бы это сказать… из гвардии первостроителей новой жизни, их мало уже остается, он сколок с монолита, так что события его личной жизни — ну да вот свадьба золотая — могут иметь общественную ценность! Он успел уже многим рассказать о предстоящем событии, теперь даже продавщица в магазине каждый раз спрашивала:

— Что, еще не праздновали вашу свадьбу?

И он отвечал, что нет пока еще, и обеспокоенно думал: а вдруг сорвется, вдруг скажут, что затея-то пустая!

На улице лил дождь, люди бежали согнувшись, и в каждом узнавался его старший сын: всегда-то съежен, одет не по погоде, всегда простужен. Он был у них приемыш, жена в первые три года никак не рожала, это уж потом бог дал им еще двух сыновей. Приемыша они назвали Эдуардом, старые имена презирались, как и вся сермяжная прежняя жизнь. Пока тот был мальчиком — Эдик да Эдик, но теперь смешно его так называть, а Эдуард тоже ему не подходит.

В молодости Кариев очень гордился, что у него три сына, гордился и теперь. О старшем рассказывал: «Он у меня по рабочей линии пошел, по отцовской, бригадир электриков!» О втором сыне: «Малик? Малик, понимаешь, служил в ракетной артиллерии. В технике разбирается как дай бог каждому, механик-рефрежераторщик!» Сам Кариев в молодости очень любил поезда и собственный восторг перед звонким воздухом расстояний. Малик-то как раз и мерил расстояния по-крупному: то Дальний Восток, то Прибалтика, то южные счастливые места.

Был еще третий сын, но о нем Кариев отзывался так противоречиво, что нельзя было понять, то ли он гордится, то ли смеется: «Э, что я могу сказать про Амира! Занятие у него пустячное… художественное. Нет, я бы ни в жизнь не пошел фотографом, мне ни за что не сделать таких снимков, какие делает Амир!»

В дверь позвонили, он поспешил в прихожую, набежала и Мастура:

— Ах, зачем ты… я ведь и сама открою!

Вошел старший сын, промокший, суетливо-веселый:

— Вот лампочку вам принес.

Мать засмеялась:

— Да сколько можно! Смотри, не заругают тебя?

Сыновья без гостинцев и подарков не приходили, ну, а старший всякий раз приносил лампочки; поспеет рябина — в кульке будет рябину приносить.

Мать посеменила в комнату, Эдик за ней.

— Ну, где пылесос? Ты говорила, искрит. Дай погляжу.

И скоро в комнате жужжал пылесос: сын чистил коврики перед кроватями, потом взялся за книжные полки, за диван. Поработав, пил чай и мелким, быстрым говорком рассказывал:

— Я с человеком познакомился, в нефтегазе работает и предлагает мне ехать в Сибирь. А в ЖЭКе переполошились: куда, в какую Сибирь? Не пустим! Я говорю, зачем это мне лампочки приворачивать и проводку чинить, я на компрессоре буду работать. Компрессор, говорят, тяжелое дело. А чего тяжелое, я ведь не на себе его буду таскать…

— Небось холодно в Сибири, — сказала мать.

— Холодно? А если в унтах и в пыжиковой шапке, да в шубе! Постой, ты картошку чистить? Я что, не сумею? — И взял у матери нож, начал чистить картошку. — А вы, я слышал, хотите в больницу лечь?

— Так, на профилактику, — ответил Кариев.

— Не смейте, там и здоровый заболеет. А вот я на будущий год возьму вам путевки в санаторий.

— Там поглядим, — обиняком отозвался Кариев, а про себя подумал: уж какие путевки, кто ему даст. Но была приятна его заботливая болтовня. Ах, сердце у Эдика доброе, голову бы потрезвей!

Сын кончил чистить и, залив картошку водой, поставил на конфорку.

— Ну, побегу! Мне еще торт покупать, честное слово. Как зачем? Человек придет в гости, обмозгуем насчет Сибири… Да, мама, вино небось поспело? Попробовать! — И с непринужденным видом он взял кружку и налил из бутыли, стал пить.

Кариев вздохнул, хотел было уйти из кухни, но остался сидеть.

— Это ж чистый сок! — сказал Эдик и отставил пустую кружку. — Это ж полезно всем… слушай, мать, а что, я возьму немного для гостя? Вот, скажу, мои старики наготовили…

Он ушел очень довольный, сунув по карманам две налитые бутылки. Мать предложила ему зонтик, он только хохотнул:

— До остановки три минуты… добегу!

«Тебе ведь еще торт покупать», — хотел и не сказал Кариев.

Вернулись на кухню, уютный уголок им нравился, сели и задумались.

— А знаешь, Мату, в нем, понимаешь, есть характер. Нет, ты слышала когда-нибудь, чтобы он жаловался? Вот я и говорю: если у человека есть характер, основа, понимаешь, он и будет человек, а не размазня.

Мату, верно, думала о другом.

— А не купить ли ему плащ? — сказала она нерешительно.

— Плащ? — Он нахмурился. — Плащ… что ж, можно и плащ. Ну, что ты, ей-богу? — Он встал и обнял жену за плечи. — Идем, милая, в комнату, я поиграю.

Он сел перед фисгармонией (перед войной на премию купил, в комиссионном) — сел и, крепко накачивая ногой меха, заиграл:

Две речки рядом текут, Сольются в одну большую. Так два желания Сливаются в одну судьбу.