Выбрать главу

— Ах, Мату, умирать буду, а в последнюю минуту спою эту песню!

— Отец, отец, — просила она, смеясь, — будет тебе! Поиграл и хватит.

— Хватит, — согласился он, отваливаясь на стуле. — А в душе все равно поет. — Как будто стыдно стало, что так ему хорошо, он поглядел в окно: — Экий дождь, без пользы, без надобности. Урожай-то не весь собрали!..

Вечером, только сели ужинать, пришел Амир, младший. Кожаная куртка на нем блестела, освеженное ветром лицо было тугое, красивое, а грудь ходила от крепкого, молодого дыхания.

— Как поживают мои старики? — говорил он машинально-веселым, с улицы, еще будто не потеплевшим голосом и снимал с плеча фотоаппарат, потом куртку. — Постой, мама, в куртке чай, индийский.

Взял чай, пошли все втроем на кухню.

— Припозднился ты нынче, — сказал Кариев.

— Как всегда, — засмеялся сын. — Эдик приходил? А пол, конечно, не помыл.

— Ой! — сказала Мастура. — Он все коврики перетряс, с книжек пыль убрал да вот еще картошку почистил.

— Ка-кой молодец! А все-таки я этому молодцу бока обломаю. Зачем он ходит в фотографию и у ребят деньги занимает? Вот пусть еще явится!..

— А ты не кипятись, — вдруг сказал Кариев.

— Что значит не кипятись?

— А я говорю, не кипятись! Не такой он человек, чтобы взять и не отдать. А эти твои разговоры… нехорошо, понимаешь! Нехорошо!

Сын немного смутился:

— Да я так… пришел, а пол не помыл.

— Маленькие вы были дружные, — сказала Мастура. — Он тебя рисовать учил.

— Верно! А Малик, тот меня поколачивал.

— Пожалуйста, не придумывай.

— Ох, да не бойся, мама, теперь-то не будем счеты сводить. Однако мне пора. Хлеб, молоко есть? Магазины еще открыты.

Старики встали, пошли его проводить.

— У нас тут свадьба намечается, — сказал Кариев.

— Уж не меня ли женить собираетесь?

— А ты догадайся! — засмеялся Кариев. — Ах, да скажу: у нас с матерью золотая свадьба. Общественность, понимаешь, решила отметить.

— Постой… это в каком же году, в тридцать, тридцать втором? Коллективизация, индустриализация… — И, прихватывая с крючка свой аппарат, посулил. — Я сделаю, отец, исторические снимки.

Когда сын ушел, старики вернулись на кухню допивать свой чай. Но пока они ходили, чайник остыл, его поставили на огонь.

— Мату, — сказал он, — надо индийского заварить. Куда ты девала пачку?

— Да вот же, не сшиби локтем.

— А-а, — сказал он рассеянно. — Не смейся же, Мату. Мне почему-то Николай вспомнился, Демин…

Но Николай вспомнился потом, а до него совсем другое, а Николай как будто сам вошел, как вошел в канительную жизнь Галейки, чтобы спасти, не дать ему пропасть.

4

…Понуро, как вол, склонил он крепкую шею, когда отец Бану предложил ему стать извозчиком: вот лошадь, вот телега, и выручка вся ваша. Значит, в уме своем он давно объединил молодых людей.

И вот Галейка ездил в тарантасе, и с ним ездила Бану, в открытых платьях, с распущенными волосами, смеющаяся, яркая, вся как будто нагая. Он ненавидел ее, ненавидел себя за то телесное сумасшествие, которое происходило с ними обоими. Бану не умела ни читать, ни писать, как ее мать, как прабабки, но в ней не было и капли той кротости и скромности, какая была в прабабках. Новое время давало людям свободу, Бану взяла себе вольность. Она, пожалуй, и голой не постыдилась бы ездить в тарантасе.

В бывшие свои номера возвратился как с того света Дядин, опять в верхних этажах жили подрядчики, торговые агенты, кооператоры, просто жулики, а в нижнем этаже, в ресторане, они напивались по вечерам. Куда-то исчезли тихие тайны ночной поры, жулье рыскало и любилось теперь по ночам, и заваливалось в его тарантас: вези их в слободу или на хитрую заимку в лесах, там они будут кутить до утра. Лошадь скакала во весь мах, придорожные ветви хлестали по дуге, Бану сидела с ним на козлах и обнимала его голой рукой, слепила ведьмиными глазами — он ничего впереди не видел, летели в какую-то огромную аспидную яму… а-а, все равно!

Однажды на заимке он ждал, когда набалуются его пассажиры, утром везти их в город. Дремота склонила его — и привиделось такое, чего он давно уже как будто хотел: просыпается и не видит рядом Бану, но в избяном освещенном окне замечает, как пляшет с шушерой Бану; он бежит к избе и, обложив ее хворостом, поджигает. А сам уезжает, истребив огнем все прошлое.

Но вот очнулся, ощупал рукой теплую Бану и, переиначивая недавнее наваждение, заговорил:

— Слушай, поедем… пусть горят они в своем зелье! Ну?

— Нет, милый, — сказала девка, — отец отберет у нас лошадь, а седоки нынче богатые, мы с тобой много заработаем.

Он хотел столкнуть ее с телеги, но не смог отнять руку от теплого плеча. Ах, не уйти от нее, это ужасно, ужасно!

Как-то, гуляя один, он вышел к станции, к железным тревожным запахам и гулу, томящемуся в рельсах. Темнота за огненным перроном пахла чистым полевым ветром и горькими надеждами. Он протиснулся в вокзал и, отстояв очередь, попил воды из казенного бачка; кружка была привязана к бачку тяжеленькой цепью. Потом он осознал себя идущим по шпалам узкоколейки, направленной к заводу. Шагая вдоль длинного забора, он вышел к двухэтажному освещенному строению — заводскому клубу. Он вошел. На сцене — чудно — какой-то парень в трикотажном костюме отжимался на кольцах, свисающих на канатах с потолка. Запоздавшей памятью Галей увидел афишу, которая попалась ему на глаза днем: представление воздушных гимнастов и силачей. Публика хлопала, образуя душный ветер в зале, а когда гимнаст неловко соскользнул с колец, засмеялась дружелюбно. А вот вышел другой артист, схватил двухпудовую гирю и начал ее отжимать… бог ты мой, сколько же раз! И когда силач, отбросив гирю, стал раскланиваться перед публикой, Галей узнал в нем Николку. После представления он зашел к товарищу за кулисы.

— Ну ты здорово… с гирей-то! — сказал он. — Ты что, артист?

— Не артист, а физкультурник, — ответил Николка. — Мы пропагандируем спорт, чтобы молодой рабочий разумно использовал свой досуг и думал о культуре тела.

Смешными показались слова Николки, но он не засмеялся, а спросил:

— А мне можно попробовать?

— Конечно! Мы тебя и в секцию запишем.

Галей вскинул над собой гирю и два раза отжал.

— Больше не могу, — сказал он, — этой… культуры, видно, маловато.

Николку ждала его девушка, и он велел Галею прийти завтра. Назавтра Галей побежал к заводскому клубу, но клуб — ах, опоздал! — был на замке. Неподалеку в сквере девушки играли в волейбол, и он пошел к играющим и на краю площадки увидел Николку.

— А-а, — сказал Николка, — ну, подожди.

На площадке кончили играть, и к Николке подбежала рыжая девушка в майке, обтягивающей ее крепкую, худоватую фигурку.

— Вот познакомься, — сказал Николка, — Вера, мой товарищ.

Девушка взяла руку Галея и крепко тряхнула.

— Вера, я сейчас иду в губком комсомола. А потом мы с тобой пойдем в библиотеку.

— Ты ходишь в библиотеку? — удивился Галей. — А в губком зачем?

— За направлением в механический техникум — это раз. Тебя представлю товарищу Гармашу — это два. Идем!

Получив направление в техникум, ребята поехали на заготовку дров, каждому полагалось нарубить по три кубических сажени. Половину августа и весь сентябрь они работали в лесу. Вечером Галей едва волочил ноги до становища. Веки тяжелые, ноги, руки томятся и горячо шумят, но в брюхе веселый, молодой голод, и после каши и чая силы свежеют, лицо взмокает потом и остужается густым, хвойным током вечернего воздуха. Долго сидят вокруг костра и разговаривают.

Большинство ребят городские, но были и деревенские, среди них Трофимов, большой безусый увалень. Он рассказывал: у родителей восемь десятин земли, две лошади, а сыновей шестеро, он четвертый по счету, его-то всей семьей и решили учить, чтобы он налаживал житье в городе и не участвовал в разделе семейного имущества.

А я, думал Галей, я-то почему решил учиться? — как будто необходимость знаний была еще не главной причиной, а главная — вот как у Трофимова. Ладно, он вернется на завод и попросит, чтобы его поселили в двухэтажном заводском доме, в комнатке с ребятами, тесно, шумно — ах, ничего лучше не придумать! Ночью он скакал в тарантасе, и ветром студило бок, он просыпался, поворачивался к кострищу другим боком и старался не сразу заснуть: хотелось еще и еще почувствовать себя не прежним… В тумане, в сумерках утра, ходил по лесу кто-то большой и трещал кустарниками; верно, косолапый. Выйти, что ли, побороться с ним? Он любил этого медведя, любил деревья, родник в осиннике и зябкое дрожанье листочков осины.