В город он ехал с неохотой, но улицы встретили его веселым карнавалом. Ребята и девушки несли транспаранты, звучала «Карманьола», а кто-то пел комсомольские частушки, качались картонные Чемберлены и Брианы, со смехом пронесли черный гроб — в нем хоронили безграмотность… В толпе встретили Веру и ее подругу. Пошли с девушками пить лимонад, потом гуляли по тротуару, заваленному желтыми и багряными листьями. Осенняя прель пахла сытостью, хмелем, радостью. Вера с Галей, поотстав, шли вдвоем, и девушка рассказывала о своей подруге.
— Мы дружим… ох, сколько же? Всю жизнь! Мастура весной закончила школу второй ступени, комсомолка, но с предрассудками еще не вполне справилась. По секрету: она не прочь дружить с комсомольцем. Вы комсомолец, нет? Как жалко!.. Коля, Коля, не теряйте нас, мы здесь.
А потом Вера и Николка оставили их вдвоем, исчезнув в толпе. Он долго не мог произнести ни одного слова, наконец проговорил:
— Мы жили в лесу и пилили дрова.
— А мы ездили в Теренкуль, организовали ликбез. Но у меня и здесь ученица… знаете, кто? Моя мама. Она уже читает и немного умеет писать. А школа наша с профессиональным уклоном, мы можем работать счетными работниками или учителями. Я буду учительницей.
Возле виска у Галея что-то реяло, легкое, отрадное, как снежок в ноябре, и с холодком. Он повернул голову и увидел ее взгляд. Доверчивый, умный, но строгий. Он подумал: строгий потому, что он ничего о себе не рассказывает. Но что он мог рассказать? Что мать болела и умерла? Что отец, случалось, бил ее? И что сама она, отчаявшись от горя, поколачивала сына?
И с каждой встречей он робел все больше, но было в этой робости что-то новое для него или прежнее, вспоминаемое из детских лет: мальчиком он любил смотреть на красивую дочку аптекаря, восемь лет ей было, а ему, наверное, девять или десять. Встанет перед аптекой, приладит ко лбу ладонь козырьком и смотрит, как на солнышко. А вечером, легши в постель, сочиняет сказки про девочку и про себя, до чего же славно!
Скоро Мастура уехала в деревню учительствовать. Проводы устраивал губком комсомола, с музыкой, речами, была кампания по привлечению к учительству тех, кто имел соответствующее образование. Она была так рада, что он и не посмел показать ей своего огорчения. А когда сказал о том Вере, та презрительно отозвалась:
— Эх ты, не понимаешь момента!
Галей вздохнул: может быть, и правда не понимал.
Он учился в техникуме, но половину времени студенты проводили на заводе, Николка и он — в кузнице, потому что готовили их техниками по горячей обработке металлов. Кузницу не сравнить со столярным цехом, тут горячие печи, тяжелые ковочные прессы. Начальником цеха был выдвиженец из рабочих, хороший горновой кузнец, замечательно умел работать на молотах-прессах, но в расчетах и чертежах не разбирался. Фамилия у него была Горюхин, он не терпел ничьих указаний и любил, чтобы все было по нему. К ребятам он снисходил за их желание во все вникать и за то, что они пачкались в мазуте и смазке, не жалея своей одежды. Когда испытывали новые штампы и приспособления, он обязательно звал ребят, учил, как настраивать и устанавливать оборудование, и улыбался каждою грустной морщиной. Но вот надо было рассчитать заготовку, и он завистливо, с подначкой как будто кричал:
— А ну, вы кто? Вот погляжу, как маракуете в чертежах… сопля!
Но в душе он был незлой человек, потом они сдружились, а когда Горюхина обязали учиться на вечерних курсах мастеров, он сам попросил прикрепить к нему для подмоги студентов.
Так вот и жил: ходил в техникум, работал на заводе, сам варил себе еду и стирал загрязнившуюся одежду и находил это скучное занятие даже приятным. Иногда, вспомнив отца, жалел его вчуже, но проживание вместе ничего не прибавило бы к его сыновним чувствам.
Рядом был двор, где жила Бану со своим отцом, но он не смотрел туда, а если случайно и глянет, то ничего там как будто не видел: так сильно ненавидел он свое прошлое. Извозчик, говорили, собирается отдать дочку за пожилого сапожника. Галей услышал однажды жалобную песенку Бану:
и он заплакал, думая, что жалеет себя.
Вот прошел год, они с Николкой учились уже на втором курсе, а Вера заканчивала фельдшерско-акушерскую школу. Эта пара была такая самостоятельная, что решила пожениться. Но в тот день, когда Вера и Николка ходили записываться, он исчез из города на весь день. Он завидовал друзьям и стыдился своей зависти.
А еще через год возвратилась в город Мастура. Она стала теперь не такая строгая, чаще улыбалась, но улыбка была грустная. Он брал ее руку и нес в своей ладони, и так ее любил, эту маленькую горячую руку, но совсем не чувствовал собственного тела — и это было ново, необыкновенно.
Николка и Вера сперва вроде в шутку, потом все серьезней, строже стали говорить, что нечего тянуть и мучить друг друга, а надо пожениться. Вера приводила сильнейший, по ее мнению, довод:
— Ты комсомолка? — говорила она Мастуре. — Если ты комсомолка, должна ли ты поступать по старым, глупым обрядам? А ты!.. — наступала на Галея.
— А что я? — отвечал он и пожимал плечами.
— Так вы никогда не станете счастливыми. Коля, идем! Я покажу им, где загс.
И вправду пришли в загс. А паспорта у него нет, паспорт дома! Ему велели бежать домой. Дверь заперта, а ключ — он все карманы перерыл, нет ключа! Он выставил раму, проник в дом через окно и, схватив паспорт, побежал в загс. У Мастуры даже и паспорта не спросили.
Мастура жила с матерью, старшие сестры были кто в Казани, кто в Омске, отец умер от тифа в двадцатом году. Мать работала нянечкой в детском приюте. Целые сутки она жила с этими сиротами, как со своими детьми, а придя домой, на бумаге писала их имена. Похоже на игру, но усвоение грамоты для нее серьезное дело, и детей она любит до самозабвения.
Они пока еще скрывали от матери самовольную женитьбу, но то ли кто сказал, то ли сама она поняла чутьем матери. Когда однажды молодые люди объявились перед ней — будь что будет, дальше прятаться нельзя, — она, всплакнув, прочитала перед их удивленными лицами молитву. И пожелала им много детей.
А детей не было долго, целых четыре года. Галей страдал и суеверно винил себя, свое мальчишеское грехопадение. Утром он видел в зеркале перед умывальником свое лицо: острое, черное, точно обугленное. И работа в техотделе шла у него ни шатко, ни валко, сослуживцы словно тяготились им, а ему они были противны. Он пошел к Николке — излить душу: скучно и тяжело ему!
— Конечно, — сказал Николка, — кому понравится сидеть в конторе! Пойдем ко мне, меня переводят на участок термообработки. Там полный завал, половина лемехов идет в брак.
Термообработку они проходили в техникуме, но как-то скоком, теперь многое забылось, они по вечерам читали специальную литературу до рези в глазах. Отбросив учебник, Николка говорил:
— Технология, брат, кустарная. Что мы делаем? В печь толкаем до ста лемехов, остужаем водой… — Голос Николки задумчиво затихал, как бы давая мысли вызреть окончательно. — А ведь профиль лемеха не ровный — где толще, где тоньше, — вот его и гнет, корежит.
Утром шли в цех. Опять лемеха корежило и гнуло, их ровняли на наждачном станке, ставили на две опоры и били по ним кувалдами. От ударов получались то трещины, то вмятины — лемеха опять уходили в брак. Всегда неожиданно, налетом возникал Малашкевич и нетерпеливо требовал: