Выбрать главу

Старость — не радость. На мягком лбу морщины складками переживаний пересекали проступившие коричневые старческие пятна. По просвечивающейся тонкой коже вокруг впалых глаз медным ободом полосы замкнулись и синели иногда от состраданий. Втянутые в полубеззубый рот сиреневые высохшие губы плотно сжаты. Ничего сердечного с языка не отпускают, чтобы сгоряча не ошибиться. А от ума трезвое слово все не доходит никак пока. Рассудительности и уговорам с ила засверкавшего наверху душевного пруда не всплыть, видно, сразу. А без этого, стало быть, и не помирить этих двоих осатаневших. Но вот мать неуверенно начинает слова срывать с губ отвердевших и пускать их по раскаленному воздуху до детей как есть повзрослевших и рядом скандалящих. Те же, было на момент прислушивались, враз от себя отдунули прохладные осторожности материнские, с ее ума припорхнувшие. Буря споров и упреков сильней и ожесточеннее разгоралась между ними. Растерялась мать. В висок забило. Обида ужалила. Даже не примолкнут как следует, когда было на примирение разумно наставить попыталась. В голове помутилось. Надежда на лучшее споткнулась. Упала. И далеко вниз, в сумеречную мглу, со свистом сорвалась. Сорвалась да сердечком красненьким подхватилась. Кровь откровенностью алой взыграла и до губ зарницей искренней прямословье донесла.

— Дети вы мои, дети. Батюшку своего вы ласковым помните. Да шибко он побаливал. Потому и кормить вас как следует не мог. Так ведь покуда подростками с голодухи мучились — поди-ка ить и пустым наваром груздянки между собой делились. Делились как-никак. Пришла пора — выросли. Опыта, знать-то, набрались. Да, видать, больше с вражьей стороны набрались, к нашему горю. Теперича друг друга и признавать всякий раз не желаете. Лучше позабыть да позабросить, решили, можно, ежели не нужным кто вам из вас покажется. Ну их, значит, хоть и родных. Мол, своя рубашка ближе к телу. Лишь бы самим пожить повольней да побогаче. А ведь жизнь порой разное преподносит.

— Наша жизнь вроде детской рубашки — коротка и загажена, — вставила Нинка.

— Смотря как ее поведешь, да, — перебил ее Сергей. — Рубли не надо по ветру пускать. И плясать на вечеринках реже следует, как и с кобелями миловаться. Тогда под утро и выть не потянет, да.

— Господи! — простонала. — Родные вы брат с сестрой или сведенные? Когда огрызаться-то перестанете? Разве не в один голос у отцовского гроба ревели? Поди-ка, за руки держались вместе ведь. Сами обещались никоторого в беде не оставить. Или уж вовсе свихнулись головы-то ваши от неугомонных страстей молодых? Все еще они у вас кружатся и никак приземлиться не желают да оглядеться опосля толково. А живот что, дороже сердца стал? Господи! Так знайте ж, сдуревшие. Покуда я жива, покуда дышу еще на земле уральской прадедовской — ко мне приходите все какие есть! И никто вас, всех пятерых, от порога не поворотит! А уж за порогом мне решать, как принимать. Кого наставить. Кого на сколько при себе оставить. А кого, не приведи господь, и выставить зачем-либо. И закон такой русский сломать никто не посмеет!..

Успела, хоть и тяжелым шепотом, закончить и на стену навалилась. Так, о стену опираясь, сгорбившись, и удалилась мать в избу, на детей в изнеможении не глядя. Дернулись они следом и приостановились.

5

Чуяла долговязая Нинка, что, переступи она порог, — заведет мать с ней распросительную беседу. И она не удержится, раскроется, отчего сегодня сердце камнем лежит, а язык досаду на белый свет выносит. Ну, как не обозлеешь? Напарница на колхозном складе грузчица Лидка Митрофаниха похвасталась, что деверь их навестил. Вдовый. Бездетный. Пообещала с ним сблизить. Однако вчера подвела. Не познакомила. Потому всю эту ночь худая горбоносая Нинка в рассуждениях прометалась. Давно уж так не бессонила. Хотя и мучилась по тем, кого хорошо раньше знала. И не по одному имени знала. Да натерпелась от соблазнителей столько лиха. А они в конце концов за себя брать никто не согласился. Так вот потому этого последнего возможного сожителя ей упустить и не хотелось. Перед сегодняшним рассветом от прихватных уловок и раздутых мечтаний голова Нинкина до того распухла… А Митрофаниха-то и сообщила, что деверь этот ее проклятый знаться с такой, как Нинка, поди-ка ты, опасается. Выдумала ведь. С такой! Понятно, что с такой! Прошлого не изменишь. Да, виновата. Разве что по глупости недосмотрела и в подоле смолоду наследничка домой приперла. Сумела — сразу бы его прикончила. Не стала б на людях лишним грузом позориться. А то нынче этот дармоед карманы-то и опростал. От празднующих компаний ее оттянул. Из-за него что где приглянется — себе не купишь. И с кем доведется — всласть не поспишь. А этот деверь Митрофановский, при расчете на него, взял да тут от нее и отвернулся.

Сергей тоже у крыльца губы дул. Кудрявый чуб его ветерок ерошил. Мускулы под рубахой нервно перекатывались. Прищуренные глаза из-под нахмуренных бровей зеленели в утайку. Широкие ноздри приплюснутого носа, сдерживаясь, сопели надрывно. С Нинки глаз не сводил. К матери пойти боялся. Не сдержится перед ней. Сорвется. И понес на сестру.

— Нинка ты, Нинка. И что ты за баба? Ни гнезда у тебя нет теплого, ни выводка под крылом, да. Поганой мухой с одной грязи на другую гадость и перелетаешь.

— А тебе кто это наболтал, что треплюсь я с кем?

— Да нужна ты кому топтанная. Прошлой скверности за тобой осталось столько, что до сих пор люди носы в сторону воротят.

— По прошлым дням и судите.

— Приличного за тобой еще ничего не замечено.

— Было б для чего показывать. Да и некому.

— Сына, значит, ни за кого не считаешь?

— Мал еще. Толку мало, — фыркнула ответчица.

— Вот как! — взорвался Сергей. — Толку мало! Значит, попозже прояснится, а пока пускай у меня кормится, да?!

— Я же ему приношу, иногда, — попыталась бедовая утихомирить, поскользнувшись на слове.

— При-но-шу, — растянул он брезгливо, нападая. — Коту на блюдечко так приносят! А одеваешь тоже ты?

— Знаешь ведь. Одна я. И так концы с концами свожу еле-еле.

— А я? А мне? — затвердил громче и настойчивее разошедшийся налетчик, пытаясь заглушить в себе то, что мешало ему сейчас нависшие за годы упреки высказать. — Мне хватает? Трактор завожу с запевом петухов. С педали ногу убираю последним. Сколько полей обработал! После работ отдохнуть полагается. Да, отдохнуть! И так отдохнуть, чтоб соседи позавидовали! Чтоб и похвалиться было чем перед ними. И себя показать, и нажитым посверкать! Так чего ради должен я сына чужого содержать в чистоте и порядке? Да, с этим немалые деньги растрачиваются. И никто их обратно мне вернуть не догадается. Да и кому на ум придет рубли дарить? Разве мне одному, идиоту! Пора кончать с этим! Хватит ерунду пороть! Надоело, когда надо мной смеются! Да, смеются! Есть деловые люди. Знают, как жизнь вести. Потому и смеются! И не пяться, да. Забирай свое добро! И не пяться, не пяться.

Он на всякий случай оглянулся — и поперхнулся.

6

У ворот стоял Колька, обняв брата своего младшего, которого он сюда привел. Сергей кашлянул. Уреванный Леня уже с него красных глаз не сводил, поразительно изумленный ужасом слов ему ближнего.

— И нечего пальцем мне тыкать. Вижу, да. От своего не отказываются! Каким бы ни был. Сама воспитывай!

Притихший Колька взгляд прятал.

— Парень не маленький. Во многом сам управляется. От труда не уклоняется. Наказы исполняет, да. Вот и забирай!

У двери сеней тяжело задышала вернувшаяся мать-старушка.

— Если попросишь, то помогу, чем смогу, будет на то время. Не пропадете! К нам забегайте, — заторопился разговорившийся Сергей.

Ресницы Ленины блестят. Не трепенутся. Но вот он ткнулся личиком под мышку своего брата. А тот так и замер.

— Одного греха пара — вместе и расплачивайтесь. Давно ли с одной тарелки хлебали.

Остекленевший взор обескровленной матери бил бессловесно. Это мучительно раздражало.

— Вместе и радуйтесь, чему придется. Так что забирай кукушонка и не уклоняйся. Чего засуетилась? Не нагибайся к матери! Ей и без тебя тошно! Стой! Ты чего? Куда драпанула? А сына? Бросила?! По-жа-леешь, да… ну, нет! Будет с меня! Натерпелся! Давай-ка, Николай, за ней следом отправляйся! — решительно махнул рукой истязатель.