Выбрать главу

Григорий Васильевич заглядывал в учебники внука и знал некоторые законы физики, да и мужики в их деревне были не дураки, умели о жизни поразмышлять.

И, думая однажды о себе, Григорий Васильевич пришел к мысли о слонах. Вот какой гигант, силушку-то чуть не век копит, а потом все-таки тоже умирает, а куда же девается его могучесть? В никуда? А это что такое?

Старик постеснялся поговорить об этом со студентом, который квартировал у них осенью, и зимой шибко жалел об этом. Летом наплыли дела, и мысли были хлопотливые, суетные. Но когда в газете Григорий Васильевич прочитал о Монике, он понял, что никогда не простит себе, если не увидит ее. Там, возле нее, он найдет ответ на мучившую его мысль.

В городе, прежде чем пойти в зооцирк, Григорий Васильевич навестил своего приятеля, такого же старого и усохшего, как он. Старый приятель посмеялся над ним: «И не лень из-за чепухи грязь хлебать! Потом зайди все же, расскажи, что там и как…»

Моника разочаровала, даже обидела Григория Васильевича: старая, морщинистая, она даже не могла разжевать кочерыжку капусты, которую ей бросили дети. Она стояла безучастная, маленькие тусклые глазки затягивались пленкой. Только один раз оживилась слониха, когда к вагончику, где она стояла, подошли двое пьяных парней. Глаза ее заблестели, хобот напрягся, уши зашевелились. «Сердится», — уважительно подумал Григорий Васильевич, который не терпел пьяных и сам выпивал только по большим праздникам. «Па-а-прашу отойти от слона», — строго приказал парням служитель, прибежавший на шум. Моральная устойчивость слонихи порадовала Григория Васильевича, но ее старое тело вызывало неприязнь. «И ты тоже дряхлеешь», — с сожалением сказал он, уходя от Моники в поисках гривистых баранов.

После зооцирка ему захотелось домой. Он не стал заходить к приятелю и объяснять, что и как. Он не знал этого и сам, что уж другим объяснишь?

За окном автобуса мелькали знакомые перелески, родные сердцу даже в эту пасмурную стынь. А вот тут-то и осенило старика: да вот в нее, в землю-матушку, на которой они все живут, и уходит сила и людей, и зверей. Люди и звери умирают, а землюшка цветет и цветет, и будет цвести, когда не будет на ней ни Григория Васильевича, ни Моники, а силу их она передаст другим людям и зверям. И так было, и так будет.

Вечером Григория Васильевича уже не жгли мысли, он не ворочался с боку на бок, спал тихо, без стонов. А утром выяснил, что рассерженная его бегством бабка не вытопила накануне печку. Ему, старому дураку, в наказание.

Дашка-соловей

Свадьба уже шла на убыль, когда ввалилась Дарья, как всегда, незвана-непрошена. Она направилась прямо к молодым, и, куда денешься, пришлось поднести ей стаканчик. Дарья выпила, закуски не взяла, требовательно смотрела на жениха. Он налил снова. Старуха выпила водку, взяла с блюда раздерганный кусок жареного гуся да и сама угнездилась на свободной лавке. Она подсунула под себя снятый ватник, спустила на плечи клетчатый платок. Лицо ее сразу запылало, глаза зорко обшаривали гостей.

Посредине избы топтались под магнитофон приезжие студентки, подружки невесты. Они уже утомились от свадьбы, но надо было ждать до утра, до первого автобуса. К ним так и сяк прилаживался парень, одетый модно, по-городскому, но с лицом обожженным деревенским солнцем. Попасть в такт вихлянию девиц от так и не сумел и, чуть смущенный, пошел к гармонисту. Тот уже дремал, но и во сне помнил, зачем зван на свадьбу, и, как только парень задел его плечо, тут же, с закрытыми глазами, растянул меха. Пляска у парня тоже не клеилась, выкидывать коленца он не умел, идти вприсядку было неохота. Он сел рядом с гармонистом и запел: «Степь да степь кругом, путь далек лежит…» Голос у парня несильный, но приятный, и к песне стали подлаживаться голоса других гостей, но тут парень перехватил взгляд одной студентки и переменил репертуар: «Малиновки заслышав голосок, припомнил я забытое свиданье…» Хор про малиновку петь, однако, не захотел.

И тут задрожали окна избы. Весь дом пронзил лихой, разбойничий свист. «Ой, что это?!» — испуганно вскрикнула студентка. «Да не обращай внимания, — сказала мать невесты, которая как раз ставила на стол электрический самовар, — это Дашка-соловей. Придет без зову да еще гостей пугает. Попало маленько за воротник-то, дак сейчас ее и не выгонишь. Вы танцуйте, танцуйте, девочки, а то вот чайку попьем».

Но студентка оказалась любопытной. Она оставила подружек и подошла к Дарье. Старуха, заложив пальцы в рот, продолжала оглушительно свистеть. Лицо ее напряглось, вздулись вены на висках, но свист был хоть и громкий, но какой-то удивительно свежий, чистый.

Наконец Дарья умолкла..

— Ба-а-бушка, как это вы так?!

Дарья подмигнула студентке: «Заинтересовалась? Ну-ка, налей бабке, она тебе еще посвищет, раз интересуешься».

И опять багровело ее лицо, косились бабы, мать невесты махала на нее платком, а свист перелетал через улицу, огороды и затихал где-то в заречных лугах. Студентка не сводила с бабки удивленно-восторженных глаз, а та видела это и еще пуще старалась. Выдохлась, замолчала, долго обтирала красное лицо. Отдышавшись, обратилась к девушке:

— Ты меня давеча бабушкой назвала. Не, меня так не зовут. В деревне мне кличка есть: Дашка-соловей. Звали когда-то и соловушкой, и Дашенькой, да забыли. Люди многое забывают.

— Почему, бабушка?

— Да говорю тебе, не зови меня так. Не умею я это слушать. Бабкой Дарьей зови. Почему забыли, говоришь? Много помнить — жизнь тяжелей будет.

И вдруг бабка Дарья помолодела, даже как-то похорошела лицом:

— А ведь я однажды свистом-то этим деревню спасла. Рассказывать, интересуешься?

— Очень, баба Даша, расскажите.

— Девчонкой я еще была. Когда свистеть-то стала, не помню. Видно, так с этим и родилась… Колчак тогда еще был, в соседнем селе стоял, а наших парней да мужиков заставлял себе служить. Ну, они уходили в леса, прятались. Наши же леса-то рядом. Домой когда спать приходили, когда в бане помыться. Как-то в субботу начали топить бани, а меня на тополину высокую, у родника, на околице и посадили. Гляди, говорят, Дашутка, и как отряд на дороге увидишь — свистни громче. Скоро вижу: пыль поднялась облаком на дороге, скачут, лешаки! Я и засвистела, с тополины кинулась, чуть не убилась, все бани успела обежать, да свистеть-то не переставала, как наказывали. Те-то приехали, а в банях одне бабы да стар и млад плещутся. Я после того свист-от сорвала, долго голосом мучилась. Бабы тогда меня все задабривали: «Дашутка, да соловушка ты наша…» На свадьбы, на крестины звали, в красный угол садили. Забыли… Сейчас вот бабка Дарья сама является, без спросу. Все на людях-то веселее. Городские завсегда моим свистом интересуются, как это, мол? Вот как ты давеча спросила. Ниче объяснить не могу, пальцы в рот, а вы слушайте. Так, видно, со свистом и помру.

— А вы с кем живете?

— А вот со свистом-то, — старуха громко засмеялась, видно, шутка самой по душе пришлась. — Ты поди думаешь, просвистела бабка жизнь. А ты айда в мою избу, погляди, у меня вся стена грамотами обклеена, как у вас в городе обоями. В один только уголочек не хватило, дак я старые облигации прилепила, на них тоже пороблено было… А вот счастье-то свое бабье, может, и просвистела. До войны больно разборчивая была, а после войны и выбирать-то не из кого стало… Меня раньше на свадьбы часто звали, как на представление, ну, знаешь, в клубе счас часто концерты задают, а тогда и клубов-то не было. Я приду, сижу тихонько, пью маленько, берегу себя, часа своего жду. Про меня забудут, а тут хозяин знак подаст: давай, мол. Тут уж я всю свадьбу пересвищу, хоть пойте, хоть на баяне играйте. Все меня слушают… Ну дак што, пора и честь знать. Спасибо, хозяева, за хлеб, за соль…