Легко и быстро подружилась я с Ниной. Нравится мне эта женщина. Ее нежное матовое лицо в ореоле пушистых волос, ее ровный, спокойный голос:
— Заболела, когда мне было двадцать два года, — рассказывает она о себе, — я в Москве тогда жила. Лечение шло успешно… Помню, сам профессор руку жал: «Я вас поздравляю, мы вас вылечили!» После этого шесть лет не болела. Потом — рецидив: средостения, селезенка, одна почка… Мы тогда с мужем уже здесь жили… бросили все, опять в Москву поехали. Муж добился, снова меня туда положили… И в Москве лечилась, и здесь — везде одно и тоже. Там, правда, лекарств больше, аппаратура современнее, а так… здесь, наверное, даже лучше, внимания больше… Потом, как уж с дочкой вдвоем остались, я квартиру обменяла, снова сюда вернулась (здесь у меня тетя), живем теперь втроем… Помню, когда я заболела, фильм вышел «Принцесса», ты помнишь, Сонечка?
Да, я помнила. Я тогда училась в институте. Фильм понравился, но мы, я и мои подружки-студентки, толком не поняли, чем была больна героиня фильма. Понимали, что чем-то страшным, но сама болезнь казалась ненастоящей, придуманной. Просто авторам фильма это понадобилось зачем-то. Наверное, чтобы доказать, что любовь все может победить, даже рак…
— Я шесть раз его смотрела, — продолжает Нина, — как там, голос за кадром: «Лимфогранулематоз… рак лимфатических узлов… это быль… это было…» Дрожь по телу. Потом мы у профессора спрашивали, — вот, ведь вылечили ее, — а он нам: есть кино, а есть — жизнь…
Увы, прав оказался неведомый мне московский профессор. Онкологическому больному праздник не в праздник. Иначе чем объяснить, что накануне Нового года к нам поступила новенькая — тридцатишестилетняя Вера?
С бестактностью, свойственной здешним больным, я спрашиваю диагноз.
— Сказали — язва, — невесело усмехнулась Вера. Сначала ее смотрела терапевт. Жутко было видеть это худенькое, истощенное тело (ой, о ребро споткнулась! — смеется терапевт), весь живот до груди покрыт швами, а грудь — высокая, красивая.
После обеда заявилась многочисленная Верина родня: пятеро сестер с мужьями, четырнадцатилетняя дочь, очаровательное существо, юное и беспечное. Сестры натащили съестного.
— Да нельзя же мне, — слабо сопротивлялась Вера.
— Поешь, Верок. Это же не столовское…
После ухода гостей Вера пытается есть, но даже небольшая порция пищи вызывает у нее рвоту. Потом начинаются боли. Вера не плачет, не жалуется, только тихонько стонет, а у меня нет сил оторвать взгляд от ее иконописного лица с темными глазами, в которых страдание, от ее пластичных движений. Почему я не художник? А если бы я была художником, как бы я назвала эту картину: боль? страдание? смерть?..
— Надо позвать сестру, пусть сделает укол, — говорит Нина. Я выхожу из палаты. По коридору идет прогулочным шагом старшая сестра.
— Матвеевой плохо, нужно сделать укол, — говорю я. Она смотрит сквозь меня прозрачными голубыми глазами. С таким же успехом я могла бы обратиться к стене. Только дежурная медсестра Марина, добрая душа, что-то пытается сделать, звонит в хирургию, чтобы попросить нужное лекарство, и с досадой бросает трубку:
— Все ушли на гражданскую оборону!
Какой-то укол она все-таки делает, и Вере ненадолго становится легче.
— Когда я с мужем развелась, — устало говорит она, — он сказал: ты сдохнешь от рака желудка… Помню, у Иринки был день рождения… Он пришел, спрашивает: что ей подарить? — что хочешь, то и дари, ты — отец. Помню, ерунду какую-то принес и банку меда. И зачем только я тогда этот мед поела. Нужно было выбросить…
— Конечно! — всполошилась Валя, — ты разве не знаешь, что еду можно заговаривать?
— А когда это было? — спрашиваю я.
— Четыре года назад… надо было выбросить, — тоскливо повторила Вера. Глаза ее наполняются слезами, и она отворачивается к стене.
А за окном сгущается ранняя вечерняя темнота, и я начинаю торопливо собираться, стараясь не думать о том, что здесь остаются милые, родные моему сердцу люди, которым предстоит безотрадная новогодняя ночь.
— Счастливо тебе, Сонечка!
— Я выпью за ваше здоровье! — и в эту минуту я совершенно искренне верю, что подыму за них бокал, и клянусь, что буду молиться жестокосердному богу, чтобы он спас несчастную Веру: спаси, пощади ее, господи! Почему орудие твое против самых лучших, слабых, честных и красивых? Где же твоя милость, твоя справедливость, господи?..
Говорят, утро вечера мудренее… То, что я решила, наверное, не мудро и, наверное, прав врач Владимир Иванович, сказавший мне: «Что же ты делаешь, Лунина? Куда ты, зачем? Не жалеешь ты себя…» И права, наверное, Нина, которая стоит сейчас со мной при выходе из больницы и уговаривает остаться.
Но надо с самого начала… С того, что случилось вчера, а вернее, сегодня ночью. Но с чего начать… Я не знаю…
Февраль месяц, зима на исходе, и лечение мое подходит к концу. Уговаривали все: родители, друзья, знакомые — последний курс остался, долечись, возьми себя в руки. У меня ж теперь сердце — миокардит, и этот чертов гастрит, и силы на пределе. Ладно, уговорили. Пришла я. В палате почти все свои: Валентина Ивановна, Вера Васильевна, Нина. Из новеньких баба Катя и… Светлана. Я даже обрадовалась: теплая компания собралась, а мне: Вера умерла. Поплакала я, в общем — тоска. А тут еще одна знакомая тетка в коридоре: ничего, Сонечка, а нас вылечат! — весело так. И в столовую побежала.
Нина и Светлана — подруги. У Светланы тоже лимфогранулематоз. Давний, лет десять. Днем ее увели брать пункцию из легкого… Что ж потом… Вера Васильевна нас чуть повеселила. Милая, добрая женщина. Все молчит, костюмчик внучке вяжет, а перед обедом вдруг стала угощать всех какой-то лекарственной смесью из меда, сока свеклы, водки и еще чего-то. Сама выпила, подбоченилась и частушку запела. Охальную:
После обеда обычный больничный треп. Каждый о себе рассказывает. Валентина Ивановна — бабе Кате:
— Я была, Катюша, такой плохой, ты бы меня видела тогда… а врач моя, дура такая, сказала моей Аленке, что мне три дня жить осталось. Ты представляешь? Аленка приходит, а я вся опухшая, красная, а она мне говорит: мама, можно, я с тобой побуду?.. А я ведь не знала, что ей врач такое сказала, ты представляешь? У меня лейкоцитов было — 150. Ну, тут уж они забегали. А потом я сюда приехала, к Кире Сергеевне. У нас эту болезнь лечить не умеют, не верю я им… — Валентина Ивановна помолчала. — Катюша, рассказала бы о себе, а то мы тут все друг друга как облупленных знаем. Ты вот, видать, красавица была, и коса у тебя вон какая…
— Разве ж теперь коса, — улыбается баба Катя, — молодая когда была, коса длинная, толстая, рукой не ухватишь…
— В молодости, наверное, многие за тобой ухаживали? — не унималась Валентина Ивановна.
— Ухаживали… А я не ухаживалась ни с кем. С мужем своим с двенадцати лет дружила. Как он в техникум уезжал учиться, а потом ишо в армии служил… Жди, говорит, Катя… я-то и ждала.
— Что ж, так сильно любила ты его?
— А что такое любовь? Что за любовь такая, я и не знаю… Все говорят — любовь. Не надо мне никакой любви, привычка — это есть. Помню, когда молодая была, а Митя мой в армии тогда служил, ходил за мной один. «Жить без тебя, Катя, — говорил, — не могу. Давай поженимся, а не то и тебя и себя жизни решу». Потом уж замужем я была, уж дите было, да и он женился, да что-то неудачно: сначала один раз, потом — в другой, и пришел ко мне. Что, говорю, Павел, зачем ходишь? У тебя семья, у меня семья — зачем ходить-то? А он: «Все так, Катя, да забыть тебя не могу… люблю тебя…» Не понимаю, что за любовь такая? Я с мужем всю жизнь прожила, а о любви не говорила.
— Хорошо жили, Катя?
— Гадалка перед свадьбой гадала: все хорошо у тебя будет и всего вдоволь, а счастья не будет. Как так, думаю. Потом уж замужем-то была, а Митя механизатором и звеньевым был, в пять утра — в поле, а по ночам книжки технические читал и надорвался, значит, что-то с ним стряслось, парализовало его всего, в город, в больницу его увезли… А меня в ту пору будто толкает кто: идти нужно, с Митей мне быть нужно. Быстро собралась я, родителям говорю: «Сына на вас оставляю». Отец мне: «Куда ты, дурная, али тридцать верст пройдешь до вечера? Солдаты по семь верст в час идут, куда тебе, бабе?» Ничего я слушать не стала. Пошла. Легкая я тогда была, быстрая, уж какая быстрая, в поле как начну работать-то, никто за мной угнаться не может… До вечера в город пришла, у родственников переночевала, а утром к Мите, в больницу. Упросила, оставили меня подле него. Он есть ничего не мог, зубов не разжимал. И вот что я придумала. Рядом с больницей магазин был продуктовый. Я туда каждое утро бегала, шоколад покупала, продавщица меня уже знала. Приду в палату, сяду около него, шоколад на кусочки разломлю, во рту подержу, а как таять начнет, я зубы ему разожму и кормлю его… Восемнадцать ден я с им так сидела. И стал мой Митя оживать. Помню, профессор пришел, смотрел его, а с профессором еще много врачей было. Ему говорят: мол, не ест ничего, кормить невозможно. «А сколько дней он так лежит?» — спрашивает. Ему сказали. «Не может того быть, чтобы больной восемнадцать суток без еды прожил, — говорит профессор, — он у вас умереть должен, а ему, я вижу, лучше. Кто за ним смотрит?» Врачи на меня показали. «Ну, голубушка, рассказывай, как ты колдовала?» Я и рассказала. «Вот вам и разгадка, — говорит профессор, а мне руку пожал: — Молодец, спасла ты мужа. Если бы не ты, не жить ему». Вылечили Митю, да только не совсем: одна рука висит, как плеть, и на одну ногу хромает, одним словом — инвалид. На машину, конечно, не вернулся, но и без дела сидеть не мог. Нашел работу — почту носит. А хозяйство с тех пор все на мне. Митя переживает, конечно, что мне помочь не может. Курить стал много, и дымит, и дымит… Иногда рассержусь, накричу на него, а потом у самой сердце болит, еще жальче его делается. Жизнь, говорит, я тебе, Катя, загубил, прости.