Пока Сандра стояла к нему спиной, он быстро снял старые запонки, подаренные ему отцом к восемнадцатилетию.
«Мне дал их мой отец, а теперь пора передать их тебе», – сказал тогда отец. Томас взял запонки и потертый бархатный мешочек, в котором они хранились, и засунул в карман небрежным жестом, надеясь задеть этим отца. И он добился своего.
Больше отец не давал ему ничего. Ничего.
Томас быстро скинул старый пиджак и рубашку, радуясь тому, что никто не видит его слегка потрепанных манжет. В дверях появилась Сандра. Томас небрежно швырнул рубашку и пиджак на ближайший стул.
– Мне не понравилось, что ты перечил мне за бриджем, – сказала она.
– Разве я перечил?
– Конечно перечил. Перед всей семьей и этой парой – бакалейщиком и уборщицей.
– Дома́ убирала не она, а ее мать, – поправил ее Томас.
– Ну, ты видишь? Ты просто не можешь не поправлять меня.
– Ты хочешь говорить неправду?
Эта была натоптанная тропинка в их браке.
– Ну хорошо, что я такого сказал? – спросил он наконец.
– Ты прекрасно знаешь, что ты сказал. Ты сказал, что с плавленым шоколадом лучше всего идут груши.
– Так и сказал? Груши?
Он произнес это так, чтобы прозвучало глупо, но Сандра знала, что это не глупо. Она знала, что это важно. Жизненно важно.
– Да, груши. Я сказала, клубника, а ты – груши.
Внезапно это и в самом деле стало представляться ей глупостью. Это было нехорошо.
– Но я так считаю, – возразил Томас.
– Да брось ты. Только не говори мне, что у тебя есть собственное мнение.
От всех этих разговоров о теплом шоколаде, стекающем со свежей клубники – или даже груши, – в ее сухом рту начала выделяться слюна. Сандра проверила, нет ли на ее подушке крохотной шоколадки от гостиницы. На ее половине кровати, на его, на подушках, ночном столике. Она бросилась в ванную – и там ничего. Оглядела раковину, подумала о том, сколько калорий может быть в зубной пасте.
Ничего. Ничего съедобного. Она посмотрела на свои ногти. Но нет, это она сохраняла на крайний случай. Сандра вернулась в комнату, увидела потрепанные манжеты мужа, задумалась, отчего это они истрепались. Уж явно не от частых прикосновений.
– Ты унизил меня перед всеми, – сказала она, переводя свое желание поесть в желание обижать.
Томас не повернулся. Она знала, что лучше не трогать эту тему, но было слишком поздно. Она уже пережевала оскорбление, раскусила его на части и проглотила. Это оскорбление стало теперь ее неотъемлемой частью.
– Почему ты всегда это делаешь? Из-за какой-то груши! Ну почему ты хоть раз не можешь со мной согласиться?
Она два месяца питалась ягодами, веточками, травой, черт бы ее драл, и похудела на пятнадцать фунтов по одной-единственной причине. Чтобы семья сказала, какая она красивая и стройная. И еще она надеялась, что, может быть, это заметит и Томас. Томас заметит. Может, он поверит в это. Может, прикоснется к ней. Всего лишь прикоснется. О том, чтобы заняться любовью, она и не думает. Просто прикоснется.
Она сгорала от желания.
Айрин Финни взглянула в зеркало и подняла руку. Она поднесла к лицу намыленную тряпочку, но замерла.
Спот приедет завтра. И тогда они все будут вместе. Четверо детей, четыре краеугольных камня ее мира.
Как и многие пожилые люди, Айрин Финни знала, что на самом деле мир плоский. Что у него есть начало и конец. И что она подошла к краю.
Осталось сделать только одно. Завтра.
Айрин Финни уставилась на свое отражение. Она снова поднесла к лицу тряпочку и принялась тереть. В соседней комнате Берт Финни сжимал простыни, слушая сдавленные рыдания жены, снимавшей с себя дневное лицо.
Арман Гамаш проснулся с первыми лучами солнца, которые проникли сквозь замершие занавески и коснулись их скомканных простыней и его потного тела. Простыни свернулись во влажный шар в ногах кровати. Рейн-Мари подняла голову:
– Который час?
– Половина седьмого.
– Утра? – Она приподнялась на локте.
Гамаш кивнул и улыбнулся.
– И уже такая жара?
Он снова кивнул.
– День будет убийственно жаркий.
– То же самое вчера говорил Пьер. Тепловой фронт.
– Я наконец поняла, почему его называют фронтом, – сказала Рейн-Мари, глядя на его влажную руку. – Мне нужно принять душ.