Ах, как стройно и гладко все и спокойно представляется, когда вспоминаешь через десятки лет.
А ведь тогда мы хотя и верили в победу, а ведь не знали, не знали, чем кончится даже какой-нибудь поход на Петроград Юденича или наступление Деникина. Не знали еще, чем кончится война с Вильгельмом у англичан с французами, - не знали имен тех, кто умрет, и тех, кто изменит, и названий мест сражений и побед, катастроф и мятежей - все это было впереди, в дыму, в темноте, было трепещущей загадкой, все наши судьбы еще решались, все, что сейчас кажется так азбучно просто, стройно и неизбежно, все только-только узнавалось. И с каким замиранием сердца от страха мы жили, с какой ненавистью к сильному и побеждающему, удачливому, готовому восторжествовать врагу...
Потом, спустя целую жизнь, мне часто приходилось, сидя в кино, в театре, смотреть героев-актеров, с озорной усмешкой, самоуверенно глядящих в глаза белогвардейским палачам, не от бесстрашия, а просто оттого, что они уже знают все наперед и прочитали конец пьесы, и потому так непохожи на тех людей, которым было очень страшно и которые отчаянно не хотели умирать, у которых сердце мучительно трепетало и томилось, щемило от тревоги за будущее, и они горячо верили, страстно надеялись, но только не знали, чем кончится для них сегодняшний день и какая будет общая судьба народа и революции...
Я стояла часа четыре в очереди за хлебом, вернулась - дом пустой. Сильвестр в депо, а Нюрки нет.
Вечером вернулся Сильвестр без Володи - тот куда-то смылся с полдня. Пропали оба, с Нюркой.
Укатили в чьих-то санях в деревню на свадьбу. Соседи рассказали.
Мы с Сильвестром молчали. Двое суток молчали.
Из нашего красногвардейского отряда приходили двое, спрашивали Володю. Чтоб был наготове. Я сказала: в депо, на работе.
Едва они ушли, я вскочила, оделась и пошла пешком в деревню. Туда верст двадцать, дорога заметенная. Попросила подвезти каких-то попутных мужиков. Куда там. Сами едут пустые, а не оглянутся даже.
Думала, ни за что не дойти. Начало темнеть, шла под конец как во сне перед глазами мечется белое, завивает воронки сухой снежок, заметает следы полозьев, вот-вот след пропадет, и я осталась среди поля - ни столбов, ни деревца, одни голые кусты да обледенелые кочки чухонского болота.
Ночью дотащилась до первых домов. Окна темные, ни огонька, ни души, только собаки осипшие на морозе задыхаются, давятся со злости.
Постучалась в одно окошко, меня послали по-русски, прошла еще, постучалась в другое, меня обругали по-чухонски, народ приветливый, того гляди замерзнешь под окнами. Прошла всю деревню. Все по собачьему лаю слышали, как я прошла улицу из конца в конец и пошла обратно, и только тогда кого-то любопытство взяло. Выглянул из ворот какой-то косматый, дождался, пока я подойду, назвал меня дурой, это уж ласково было после того, что я наслушалась под окнами, и, главное, объяснил, что свадьба идет в баронском имении, а не в деревне. А где имение? "Да сожгли, конечно!" сказал он и ушел, захлопнув калитку, однако перед тем махнул рукой в какую-то сторону. Я туда и поплелась по следам, перешла по льду через речку и пошла-пошла в горку и разглядела - деревья стоят четырехугольником без снега, черные, обугленные деревья. Потом фундамент разглядела, где ветер сдул снег с черных кирпичей.
Обыкновенно трубы остаются - а тут труб не было, но я догадалась, это баронское имение, услышала пьяную гармошку и скоро нашла и самую гулянку по случаю свадьбы, мужики все в солдатском, бабы и девки толпятся в сарае-сушилке, дым столбом от махры, свету только в двух концах, в одном углу поют одно, в другом - другое, и гармонист пьяной мордой на мехи падает и тянет что попало, вразброд. Два пожилых солдата топчутся, схватившись за руки, думая, что пляшут, счастливо пьяные, полюбуются-полюбуются друг на друга и поцелуются с размаху, наглядеться не могут. Наверное, празднуют, что отделались от войны, от фронта, от старого режима и вот опять очутились в родной деревне, выпили, напились, третий день пьют и на чьей-то свадьбе пляшут.
Я, по стенке пробираясь, стала осматриваться, протискиваться между пьяных, через плечи заглядывать. Спрашивать было некого, тут свою-то фамилию не всякий бы выговорил.
Нюрки нигде не было, Володи тоже.
Пышущая баба с разгону наткнулась и уцепилась за меня, еле устояла на ногах, потом отодвинулась, чтоб получше меня рассмотреть, и вдруг восторженно изумилась: "Доченька!.." Нежно стала гладить по лицу шершавыми руками и залилась слезами. Достала со стола кусок ржаного пирога с кашей и стала меня кормить из рук, давала откусить, подставив ладонь ковшиком, чтоб каша не сыпалась на пол. Когда набиралось порядочно каши у нее в ладони, она говорила: "Ну-ка!" - я открывала рот, и она с маху забрасывала кашу и хвалила меня, радостно приговаривая: "Вот как у нас!" Казалось ли ей, что я маленькая, или она поняла, что я совсем дохожу от холода, руки мои не держат от усталости и голода, крошки тепла во мне не осталось.
Баба потянулась и схватилась за жестяную кружку, которую подносил ко рту бородатый пучеглазый мужик. Он стал не давать кружку, даже возмутился, что хотят у него отнять, тогда моя баба ткнула его кулаком в щеку и отняла кружку. Мужик загрозился, вскочил, споткнулся, чуть не упал, но потерял нас из виду и стал оглядываться, выпучив глаза.
Я глотнула из кружки, мне стало горячо в груди, в животе, баба привалила меня к толстому плечу, и я как в темный погреб оступилась, заснула, но ненадолго, наверное. Пахнуло морозом со двора, я пришла в себя - ничего не изменилось вокруг, только двери на мороз были открыты, какая-то компания, галдя и спотыкаясь, валила к нам со двора, и там была Нюрка.
Я пошевелилась, баба моя, не открывая глаз, сквозь сон прикрикнула: "Спи, спи...", но я высвободилась и встала. Нюрка меня увидела, и ее всю перекосило от досады и испуга, а Володька растопырил руки и закричал:
- Кого я вижу!.. - дурацки обрадовался, а когда Нюрка отпихнула его локтем в грудь, он удивился, замолчал, хмурясь. Пьян он был, как на третий день бывают, - не совсем на этом свете, а на каком-то другом, своем пьяном, где все по-своему - перекошено, плывет, качается, как отражение в колодце, когда туда бухнется с размаху ведро.
Я подошла вплотную и сквозь шум, говор и мычанье гармошки стала кричать прямо в его бессмысленную рожу, ругала его паразитом, уговаривала ласково, и все повторяла, что за ним пришли, пришли, пришли из отряда, его ждут, ждут, ждут, надо скорей возвращаться, а то отряд уйдет, а он останется, - а он жалобно морщил лоб, когда я ругалась, и начинал весело ухмыляться, когда я его ласково упрашивала, а когда я его хватала за гимнастерку - встряхнуть, Нюрка остервенело отрывала мою руку, отшвыривала от него. Убила бы я этих обоих, если б могла.
Вдруг в Володьке что-то прояснилось, и он сказал:
- Так ты хочешь-то чего? В депо надо?.. В чем дело? Махнем в депо!..
Вокруг нас уже прислушивались: что за крик?
- Ты в депо? - удивился какой-то солдат, услышав Володьку. - А чего тебе в депо?
- В депо!.. - сказал Володька, но я видела по глазам, что он опять уже уплывает в пьяную муть.
Я ухватилась за солдата, он был из поселка.
- Отряд собирают! Гудок дают! - Я соврала, гудка не было, но мы его все время ждали - это был сигнал собираться и вообще бедствия какого-нибудь, пожара, аварии, тревоги.
- Вот оно! Гудок!.. Ну, давай кончай гулянку, поехали.
- Это куда? - удивлялся Володька, он уже опять потерял сознание, но солдат его повернул и толкнул в плечо, потом под руку подхватил. Нюрка вцепилась не пускать солдата, я изо всех сил потащила Володьку за другую руку, кто-то завизжал, поднялся хохот, мы чуть всей компанией не грохнулись на пол, споткнулись на спящего поперек прохода мужика, в дверях кто-то меня на прощание треснул в суматохе по затылку так, что я через порог полетела на обледенелую, вытоптанную в снегу дорожку, разбила колени да еще и лбом стукнулась.
Очухалась и увидела, что в розвальнях вповалку лежат какие-то люди, потом убедилась, что и Володька с Нюркой там, а солдат нахлестывает лошадь.