Кажется, он плохо понимает, что дальше, все просит повторить "по синим волнам океана..." и тогда, вслушиваясь, перестает даже зубами скрипеть и постанывать.
Я читать могу это хоть целый день, мне не надоест и каждый раз плакать хочется, так жалко этого, в сером походном сюртуке, никто ему не откликается, пока не озарится восток...
Когда я читаю громко и медленно - мне хоть не слышно, как Володька борется со своим мерзким похмельем и как в соседней комнате икает изнемогшая от долгого рева Нюрка.
Помолчу-помолчу и опять начинаю нараспев - тогда я совсем не заикаюсь, - точно молитву-заклинание от злого духа: по синим вол-нам оке-аа-на!.. - и от усталости, бессонницы все плывет и волнами качается перед глазами.
Вдруг Володя внятно произносит ругательство. Я настораживаюсь: очухался!
- Это ты кому?
- Про этих... гадов. Ты читаешь, изменили и продали...
- Вот-вот: другие ему изменили. И пропили шпагу свою! Слыхал? Пропили!
- Ду-ура! - Володя рывком пытается вскочить, ему опять делается худо, потом он цепляется за меня, поднимается потихоньку, я его обнимаю под мышки и помогаю. Он встает и долго стоит, держась за печку.
Потом я провожаю, поддерживая под руку, до калитки, там он буркает: "Я сам" - и идет, уходит по улице. Я снова на минуту вижу его уже вдали, под фонарем, когда он перешагивает через рельсовые пути и совсем пропадает в глухих сумерках.
Темнеет, темнеет. Начинается эта ночь.
Началась и идет эта ночь. Я стою, укрывшись от метельного ветра за углом пакгауза, засунув руки под мышки. Даже скулы ломит, так устала стискивать зубы - чтоб хоть не стучали. Глаза горят от бессонницы, холодно, холодно, даже тут, за углом, ветер продувает всю мою одежонку, точно я голая стою на снегу.
Валенки худые и короткие, опорки какие-то уродские, рукава на кофте коротки... Выросла - я теперь долговязая девчонка-подросток. Девушкой меня не назовешь, нет... Хороша девушка: худая как щепка, да еще заика, ни кожи ни рожи - одни глаза. Теперь носят челку, я сама себе подстригла, глянула в зеркало, да так и отскочила. Правда, я насмешливая - за это меня немножко уважают. И не любят за это.
Товарная станция, пути, пакгаузы - все тонет в темноте, ничего не разглядишь, только два керосиновых фонаря, далеко друг от друга, качаются, качаются, и вокруг них вьется сухой снежок, как мотыльки вокруг свечки... летом... у открытого окна... Я заснула, оказывается, стоя, но проснулась сейчас же, услышав отдаленное знакомое погромыхивание медленно катящегося товарного состава.
Из темноты выползали, пятясь задом, без фонарей, теплушки с белыми от снега крышами.
Я дождалась, пока не подошел паровоз - на нем маслянисто горел огонек, - на тихом ходу подбежала, уцепилась за поручни и вскарабкалась наверх.
Сильвестр и Володька наперебой закричали, что я сумасшедшая, ополоумела, нечего мне здесь делать: они были очень рады, что я вдруг оказалась тут, видно уже не надеялись, что меня увидят.
Так она началась и пошла, наверное, самая долгая в моей жизни ночь; помню только налетающие из темноты клубы дыма, раскаленный жар и свет из топки, когда Володя подбрасывает дрова и шурует, с ожесточением гремя железом, - и снова темнота и холод. Паровоз то пятится, то ползет на другой путь - Володька соскакивает и сам перекладывает стрелки, гремят, перекликаясь, буфера, и, главное, мы все чего-то ждем. И на товарной платформе, где неловко строится и перекликается красногвардейский отряд, тоже все ждут. Все знают, что началась какая-то новая война - германские вильгельмовские войска, которые воевали с нашими царскими, теперь идут на нас, на революционный Петроград, на Псков. Нет никакого "фронта", сообщений Ставки командующего, а просто вон оттуда, куда уходят эти рельсовые пути, прямо по нашей дороге на нас надвигается германская армия с пушками, пулеметами, газами, с мерно топающими солдатами, по-прежнему послушными своим офицерам и генералам.
И против них собрался, топчется и стынет на морозном ветру наш отряд с винтовками, в солдатских шинелях и черных пальто, в папахах и картузах. И у них два пулемета, которые наши смазчики прикрывают промасленными тряпками от снега.
Связь плохая, приказа никакого нет, ночь не думает идти к концу, а будто растягивается все длиннее - чем больше ее проходит, тем больше впереди остается, и уж не помнишь: устал ты или нет, спал или нет, и когда и чем все началось, не помнишь, точно ты в какой-то особый мир попал ночи, ожидания, тревоги.
Наконец отряд погрузился, и откуда-то стало известно: "Сейчас отправят!.."
Подходит какой-то солдат, подзывает к себе Сильвестра и дает ему винтовку, одну на двоих. Пока Сильвестр распихивает по карманам обоймы, я насмешливо спрашиваю Володю:
- Ну, говори, что мне Нюшке передать от тебя?
- Чего еще говорить?
- Ух ты! Вместе пировали, неразлучные такие!.. А тут на прощание и никакого звука вякнуть не может!.. Ну?
- Отвяжись-ка ты. Нечего мне говорить. Не до того.
- Не до того? Ну ладно, так и быть, сама скажу за тебя. Скажу: просил хранить в глубине груди воспоминание незабвенной встречи.
- Не смеешь ты ничего этого говорить, чего ты ко мне пристала? Сбесилась, что ли?
- Надо же по-приличному вам проститься. Нюрочка небось сейчас такие переживает страдания, ведь мы тебя от ней силком увели!
- Ладно уж, молчи ты... Скажи спасибо за угощение... Тьфу!
- А-а! Тебя угостили! Ты уж молчи лучше.
- Отвяжись к черту со своей Нюшкой вместе. Тошно. Тошно же мне!
- И выходишь подлец за такие разговоры.
- Ну и слазь к черту с локомотива.
- Не твой локомотив, ты тут не начальник, ты подручный, не командуй, шуруй лучше в топке, давление упустишь.
Я спрыгиваю, чуть не падаю на землю и стою жду, чтоб проститься с дядей Сильвестром, когда он кончит разговаривать.
Я презираю Нюшку, ненавижу Володьку, в особенности их вместе, только Сильвестра люблю, он и Володьку вытащил из такого позора, что тому бы весь век не отмыться.
Я целую дядю Сильвестра в щеку, он что-то бурчит и тоже тычется холодными губами мне в щеку. Никогда меня не целовал, завода у нас не было - целоваться, даже когда я маленькая была.
Потом подает наверх винтовку Володе и сам лезет за ней следом на паровоз. Кто-то бежит к нам из помещения станции, где телеграф. Наверное, дадут отправление.
Мы знаем, что уж последняя самая минута пошла. Володя, свесившись на вытянутой руке, протягивает ко мне в темноту другую руку и говорит:
- Прощай, однако!
Вот и все, думаю я с тоской и насмешливо передразниваю:
- Ну, однако, прощай! - издали протягиваю и быстро отдергиваю руку.
Паровоз, готовый к отправлению, тяжело бухает, выпуская пар; дым из трубы кидается по сторонам, книзу, окутывает меня. Я минуту ничего не вижу.
Все кончилось, а я просто стою и дожидаюсь отправления. Я себя ничем не выдала, не опозорилась, а теперь уж все равно: спутались они с Нюркой и когда, противна я ему или нет, ненавидит он меня, смеется или что другое, все, все равно. Если б я была настоящая девушка, красивая, в шляпе... Да пес с ней, со шляпой. Были бы хоть валенки и кофта по росту и не будь я такой щепкой... Ну будь я вот как Нюрка, только без ее бабьего характера, я бы... Нет, я и тогда бы ничего не показала...
Это все мысли давние, привычные, они не тут на платформе, в ожидании, складываются в голове - только я все выводы из них держу в голове этой ночью, когда стою на морозе и дым клубами мечется на ветру, взлетает к небу и снова бросается к самой земле.
А отправления все нет.
Вдруг я вижу Сильвестра и Володю - они торопливо шагают по платформе, а около паровоза остается Окунчиков из нашего депо, маленький, сутулый, в долгополом пальто. Винтовка с примкнутым штыком кажется больше его ростом. Это странно, но в странном, совершенно особенном мире этой ночи ничему не удивляешься. Даже когда я вижу, что отряд начинает выгружаться из вагонов!