Он совсем ослабел и медленно греб лапками, подняв над водой черно-белую глупую морду, смаргивая розовые подтеки, заливавшие глаза.
Я нагнулась, встала на колени, потом легла на бок и протянула руку к нему навстречу, и он плыл прямо к моей руке. Совсем близко я видела наморщенный в складки лобик, скошенные вверх, на меня, замершие в непосильном напряжения глаза и две светлые желтые горошинки вместо бровей. И тут мальчишки - они, оказывается, вразброд тянулись все время за мной все трое стали чмокать: "Бобик... Тузик!.." - звать на разные голоса собачонку, и та круто повернула обратно к середине реки, а эти дураки загалдели еще громче, и щенок в ужасе рвался от них подальше - отплыл на несколько шагов и перестал плыть, совсем уж вяло перебирал лапками и, задирая нос, старался держать его над водой, а течение его несло и медленно поворачивало, как щепку.
Мы все продолжали зачем-то идти за ним по берегу, спотыкались, скользили на крутом откосе, но старались не отставать.
Борька промчался, обгоняя меня, сполз на животе ногами вперед, к самой воде, и вдруг оттолкнулся от берега. Каким-то чудом удерживая равновесие, он стоял на черном, набухшем водой обрубке бревна, неустойчиво балансируя растопыренными руками. Бревно от толчка, плавно рассекая воду, все медленнее плыло наперерез щенку, не доплыло совсем немного, и дальше все произошло в одно мгновение: Борька присел и потянулся рукой к щенку, бревно повернулось вокруг своей оси и клюнуло скользким концом, а Борька без всякой суеты исчез под водой. Разошлись круги по воде, бревно, продолжая потихоньку вращаться, безмятежно уплывало туда, где уже невдалеке виден был необъятный простор Невы.
Никогда бы не поверила, что человек может так разом бесповоротно утонуть, даже не попытавшись барахтаться.
Прикинув, куда его успеет отнести течение, я забежала вперед и прыгнула, чисто, без брызг, вошла в воду - впоследствии это оказалось очень существенным, - нырнула, поплавала взад и вперед, зигзагами, и ничего не нашла, поднялась, глотнула воздух и снова пошла в глубину на том самом месте, где Борька утонул, и тут увидела его: он лежал, зацепившись за ребро затонувшей баржи, похожей на скелет кита. Лежал смирно и с открытыми глазами.
Я оторвала его от громадного барочного гвоздя, поднялась с ним на поверхность, выкарабкалась на берег в выволокла его, как кулек, за собой.
Когда я вылила, вытрясла, выдавила из него воду, он закашлялся и стал дышать, до меня дошло, что меня дергают и рвут с двух сторон, Левка все еще икает, а беспризорник канючит, умоляя: "Тетенька! Бобик!.. Тетенька, миленькая!.."
Все равно я была уже мокрая. Я со злостью отпихнула их обоих, пробежала вдоль берега, опять прыгнула в догнала щенка.
Почувствовав мою руку, он сразу и грести бросил, обхватил ее обеими лапками у запястья, обнял и доверчиво прижался к ней своей глупой мордой с надрезанным ухом.
Я так и поплыла с ним к берегу, работая одной рукой, держа его над водой.
И эти три дурака - двое сухих и один мокрый, свешиваясь с самого края берега, рискуя свалиться в воду, тянулись принять у меня из рук недорезанного щенка.
Подплыв, я ухватилась за бревно и, тяжело дыша, сказала:
- Ну вы и сволочи!
Они нисколько не возражали.
Борька трясся после купанья, еле шевелил посиневшими губами бормотал:
- Ну, дай... А?
Я всмотрелась в их рожи и отдала.
Они приняли его бережно в четыре руки и, сгрудившись в кучу, толкаясь, мешая друг другу и спотыкаясь, понесли к дому.
Я вылила воду из кастрюли в костер и пошла вслед за ними сушиться.
Когда я вошла на кухню, щенок лежал у плиты, завернутый в тряпку.
- Он есть хочет! - озабоченно объявила мне Катька. - Его покормить надо!
Вот и это все осталось позади, ушло, отодвинулось от меня. Володя уже вернулся домой. Странный, усталый, с лицом, как измятая бумага. Он не оправился после ранения, но и еще что-то есть. Пришибленность какая-то. Он как будто не знает, что делать, и боится оставаться надолго дома с ребятами. Наверное, это у него из-за смерти Нюры, из-за непривычной, затянувшейся слабости телесной.
С детьми он пугливо и холодно ласков. На меня и поглядеть боится.
Я сейчас же ушла из их дома, но он, кажется, все равно не решается перейти домой, уверяет, что должен жить в своей казарме команды выздоравливающих.
...Сейчас все это от меня далеко и уходит все дальше. Я в поезде, в вагоне, втиснутая в рассыпанную по полу, стиснутую по лавкам толпу, забившую все проходы, тамбуры, буфера, уборные, - я еду. Поезд тянется куда-то к югу, а все, кому хоть приблизительно в ту сторону, точно по течению плывут на попутном плоту в этом поезде без билетов, без всякого расписания, проводников, без освещения, который неизвестно почему, но все-таки ползет и ползет.
Когда рассветает, я вижу вокруг себя запыленные мученические лица людей, которым и во сне душно, тревожно и нехорошо. Наверное, и я такая же. К счастью, я тут почти ничего и вспомнить не могу - чья-то добрая мокрая губка стерла с доски всю безотрадную долготу этих дней безвольного, тупого ожидания в духоте, неподвижной давке и всякой нечистоте случайного человеческого разношерстного стада.
Зато когда это кончилось, какое блаженное чувство окружающего простора, одиночества - отделенности от чужих сапог, толкающихся колен, напирающих спин, дышащих на тебя ртов.
Под ногами у меня чистая, нежная серая пыль степной дороги, с молодыми подсолнухами по краям, с пестрыми птицами на телеграфных проводах. Придорожная трава звенит на горячем солнце, и после всей духоты облупленных желтых стенок вагонного угла - я дышу сразу всем бездонным небом с его облаками, всей степью с травами, с шелестящим ветром...
А потом я нашла, что искала. Босоногая девчонка ведет меня по голому пустырю к длинному бараку.
Пустые проемы окон и дверей. Внутри парная духота, неистовое жужжание громадных мух, запах дезинфекции, молодая травка пробивается сквозь прибитый земляной пол.
Вкривь и вкось по рыхлой поверхности осыпающейся чешуйками стены нацарапаны чьи-то фамилии вперемежку с ругательствами. Это и есть тот барак, где умирал Сережа.
Ивантеев мне все очень правильно описал, и найти оказалось легко. Они лежали рядом, но Ивантеева на телеге вывезли мужики, а остальных не успели, и никого не осталось в живых.
- Порубали, усих порубали!.. - рассеянно оглядываясь по сторонам, тянет нараспев девочка жалостным, ради вежливости, голосом и вдруг нагибается, прихлопывает ладошкой в траве кузнечика. Он высоко взлетает, она снова к нему подкрадывается, делает ладошку ковшиком, проворно хлопает по траве. Высунув язык, двумя пальцами осторожно как щипчиками вытаскивает кузнечика из горсти, переворачивает вверх лапками и, опять вспомнив, зачем привели меня к бараку, жалостно привычно вздыхает: - Усих, усих позамучили - порубали бандитики окаянненьки!
И в сельсовете знают столько же, сколько девочка. Ведь тот сельсовет тоже "порубали", теперь там все люди новые...
Он долго видел этот потолок, эту стену. Думал он обо мне? О нашей бесконечной, долгой, ни у кого еще не бывалой, гордой и прекрасной жизни, вдруг уткнувшейся в тупик этого барака с осыпающейся чешуей известки, под которой видна коричневая глина.
Я благодарю девочку и медленно поворачиваю обратно - тропинка, дорога, подсолнухи, и станция, и снова такой же поезд, но в него еще надо попасть, втиснуться, а это невозможно, немыслимо, и все-таки, значит, как-то я втиснулась, потому что я снова в Петрограде, иду по улицам с вокзала, и у меня ужасно болит голова.
Ломит, горит голова, я даже плохо соображаю, куда мне идти. Мне хочется остаться одной, в тишине, в покое, - значит, пойти в свою комнату, но я почему-то оказываюсь в переулке, где Сильвестрова квартира, вхожу во двор. Как сквозь сон, в ушах стоит какой-то пронзительный, звонкий визг и-и-и!.. Лестница оказывается такой крутой или это ноги стали такие тяжелые, что я долго поднимаюсь, хватаясь за перила, глядя себе под ноги, на ступеньки, которые вырастают на глазах, становятся все выше. Кто-то все неистово визжит, размахивает руками, визжит и скачет, и я не сразу понимаю, каким образом Левка и потом Катька попали сюда в поезд. Но я вдруг понимаю, что это не поезд, я стою посреди кухни и вижу по их лицам, что они чему-то радуются, а мне бы только прилечь, мне все равно.