Гремя отодвигаемыми скамейками, толпясь у выхода, закуривая на ходу, расходятся красноармейцы из комнаты клуба в старинном толстенном крепостном здании. Рядом со мной остается только несколько человек, у кого есть еще вопросы о Парижской коммуне. Мы последними понемногу подвигаемся к двери. Мы знакомы, я не в первый раз у них читаю, поэтому они уважительно меня называют на "вы" - как-никак я доклад читаю без бумажки, знаю, как там все произошло, и на вопросы могу отвечать, как будто сама там была и только вспоминаю подробности. Но на ученого "специалиста" я до того не похожа, что они то и дело сбиваются в разговоре на "ты". В особенности когда мы выходим после лекции во двор.
По крепостным дворам метет и крутит вьюга, через десять шагов уже еле просвечивает сквозь белую летящую пелену лампочка у входа в клуб.
Беглым шагом я спешу, низко пригибая голову, через крепостные дворы, мимо бастионов и казематов, мимо пустого собора с ангелом на верхушке шпиля, утонувшим в снежной вьюге. Но настоящая пурга меня подхватывает, только когда я выхожу из последних ворот на открытое место, к замерзшей Неве, на совершенно пустынный и бесконечный Троицкий мост.
На всем мосту я одна. Вьюга и комендантский час. А впереди еще пустыни занесенного сугробами Марсова поля, а слева безлюдный, как зимний лес, Летний сад.
Наконец горбатый мостик и два ряда домов темной без единого фонаря улицы. И тут меня бесшумно и мгновенно окружает молчаливый патруль.
- Документы!
Мы входим в темный подъезд. Слабо вспыхивает желтый лучик карманного фонаря, освещая карточку моего пропуска. Луч гаснет.
- Так. Хорошо, - с каким-то даже одобрением говорит человек, которого я не вижу в темноте.
Я ни капли не испугалась, когда меня окружили, но, когда спрятала пропуск опять за пазуху и быстро пошла дальше, какое-то ликование меня охватило: вот, для врагов комендантский час, а для меня нет! Я свой человек, даже не просто свой, а очень нужный, раз мне выдали в Штабе Петроградского укрепрайона ночной пропуск. И он не сказал мне "ладно" или "иди", а сказал "хорошо!", как будто похвалил меня и им приятно было встретить меня и мне поверить.
Наверное, я что-то бормотала или даже, может быть, подпевала со сжатыми губами, пробираясь по ледяным комнатам, длинному "ничейному" коридору барской квартиры и отворяя свою, никогда не запиравшуюся дверь. Я почему-то сразу почувствовала, что тут кто-то есть - комната не пуста, и я остановилась в дверях и, нелепым машинальным движением протянув руку, повернула выключатель - и сейчас же зажмурилась от неожиданности: вспыхнула лампочка под потолком. Бывали такие часы, что вдруг давали свет.
Так и есть, кто-то был. На моей кровати, привскочив спросонья, точно три маленьких трепаных чучела, сидели, чесались и, морщась, моргали на свет Левка, Катька, Борька.
- Ага, вот ты поёшь? - злорадно прохныкала Катька, запуская пальцы в волосы. - Черт какой...
- Это что вы задумали? Что это за номера? - Сердце у меня сжималось от недоброго ожидания.
Борька тихо сказал:
- Он Вафлю выгнал. Совсем выгнал.
- Почему ж это?
- Ну, чужой, говорит. Не нашей семьи... И Зевку выгонял сколько раз.
- Пьяный он, что ли?
Борька нехотя, долго пожимает плечами.
- Да-а-а... нельзя сказать, что так уж...
- Куда же Вафля девался?
- К своим. Куда ему еще? Обиделся...
- А вы что? Смотрели, рот разинули, молчали, когда он его выгонял?
- Ну, молчали! Орали во как!.. - угрюмо забурчала Катька. Она сердито дернула, потянула и еще дернула меня за руку, усаживая с собой рядом на постель. - Шляется, шляется, сама не знает, чего шляется... как бешеная, сердито и полусонно продолжая ворчать, полезла ко мне на колени. Через минуту она уже мирно посапывала во сне, припав ко мне щекой, обхватив горячей, тоненькой сонной рукой меня за шею.
- Тогда я вот тут буду! - угрожающе объявил Левка, на четвереньках заползая и подбиваясь мне за спину.
Мы остались вдвоем с Борькой обсуждать положение. Он странно повзрослел, даже как будто хмуро состарился, оставшись вроде старшего в семье. Безрадостно-озабоченный карлик-старичок скрипучим голосом равнодушно докладывает: отец пьет, но на работу ходит, паек приносит, да не весь самогон-то дорогой, сколько он за него отдает!..
Мы с ним двое взрослых, тут уж ничего не поделаешь.
- Может быть, баба? - спрашиваю я.
- Бабы нет... Я прослеживал. Нету. Так пьет... - Борька устало вздыхает, потихоньку продолжает, сидя сгорбившись, уставясь в пол: - Вафлю найти? Пожалуй, можно, если только сразу. А то его дружки утянут куда подальше. Скорее всего, он ночует в доме, где раньше. Вафля и меня уговаривал, чтоб с ним на Украину, в Крым... только весной.
- А ты ему что же?
- Этих-то куда девать?
- А то бы уехал?
- Не знаю, надоело. Устал я, что ли...
- Обовшивели без меня?
- Ничего. Я их в баню таскаю. В санпропускник железнодорожный нас пускают.
- А Катьку?
- Вожу в женский день. Подсуну каким бабам прямо у входа. Они ее там моют, чешут, а она еще перед ними важничает - вы, говорит, поскорей, мне некогда, меня там папа дожидает... Это я, значит... Бабы покатываются: "Кто же он есть-то, папа твой?" А Катька: "Как кто? Машинист, говорит. Он на паровозе ездит!.."
Громадный угловой дом в двух шагах от Невского, семь этажей голого красного кирпича. Стройка замерла, как только объявили войну... Он простоял всю войну, все годы революции, к нему привыкли, только растащили леса на дрова - и в доме завелись беспризорники. Их редко кто видел, просто известно было, что завелись и завладели подвалами, подземными переходами, и по вечерам одинокие пешеходы старались обходить дом по другой стороне улицы - всякие страшные слухи ходили.
Днем туда идти было бессмысленно - беспризорники расходились на промысел, а ночью - страшно. Я пошла с переулка, как Борька показал, под вечер, но еще засветло и спустилась в какой-то подвальный ход или темный коридор в фундаменте. Дошла до последней светлой точки - какой-то отдушины - через нее виден был снег во дворе и серость зимнего вечера, зажгла спичкой крученую бумажку, заранее приготовленную, спичек-то жалко было. Пошла, оглядываясь, чтобы не заблудиться; начались какие-то ходы, выложенные кирпичом своды, все белое от изморози, инея, и вдруг слышу, за спиной шепчутся, а бумажка, уже не первая, погасла.
Я хотела спокойно заговорить, а голос сорвался, слышу, в темноте подбираются все ближе, сдавленно дышат, да не впереди, а между мной и выходом. Я громко откашлялась, чувствую, они ждут, может быть, первого моего слова, чтоб все решить - хватить меня кирпичом по голове, готовы рассвирепеть, впасть в истерику со страху - у них это просто. Я как-то все это почувствовала и сказала негромко:
- Эй, вы! Дело есть!
Задышали посвободней, а молчат.
Понемногу завязался такой разговор: я просила, чтоб мне позвали Вафлю, а подростковый, с баса на петуха ломающийся и тем особенно мерзкий голос из темноты на каждое слово тотчас же отвечал мне без запинки матерщиной, дурацкими похабно-бессмысленными приговорками, все в рифму, а детские сипатые голоса выжидательно хихикали, вымученно, вроде со злорадством. Эти присказки были деревенские, сразу можно было узнать.
Я вслух усмехнулась и равнодушно спросила:
- Ребята, а кроме этого деревенского, никого у вас нет? - и попала. Он и вправду был деревенский, и то, что я это узнала, как-то его морально принижало перед городскими шпанятами - он заругался уже не в лад, бессмысленно, и чей-то голос мне ответил наконец:
- Какую тебе еще вафлю?.. Вафлюя, что ли?
- Ну, Вафлюя.
- А тебе на что? Он утопился!
Другие поддержали: наперебой сообщили разные варианты - в бочке с чем именно он утопился, соленым огурцом застрелился, с какого моста сиганул, и на чем удавился, и каким способом сумел набить себя порохом, чтоб взорваться.