Выбрать главу

Она прямо со стоном на землю так и села:

- О-ой... ну, поняла я наконец, про что вы меня так упрекаете... Поняла я... Ну, не было.

Схватилась ладонями, лицо стиснула со всех сил, слезы между пальцев бегут. Сидит на земле. Безутешно со стороны на сторону качается.

- Не было... Поняла!.. Ну да, не было, я же сознаюся... Вот вы чего, значит, добивались, ну, сознаюсь: не было!..

- Ну вот, раз сама же ты сознаешь...

- Да-а!.. - ревет в голос. - Сознаю!.. Добились!.. Теперь можете отрекаться от меня, да?.. Бессовестно!.. Как будто это я, что ли, виновата, что не было? Все одна я, да?.. Я, я?.. По совести скажите!..

- Очнись-опомнись! Ты только прислушайся! Тебе самой-то слышно, что ты такое говоришь? Доносится до тебя хоть издаля?

Она головой мотает.

- Не слышу ничего и слушать больше нечего, раз я сама же выхожу у вас виноватая и вся жизнь у меня теперь порушилася! А?.. - Мне в глаза заглянуть старается, а сама и не видит ничего, много ли сквозь такой ливень разглядишь.

- Кончай только реветь, слышишь?.. Кончай! По совести сказать, ты, скорей всего, пожалуй, и вправду не виновата. Нет...

Значит, что-то донеслось до нее: прислушалась и чуть приутихла.

- Зачем же вы меня, Вася, этими разговорами мучили?..

- Теперь-то ты можешь слышать?

- Ничего и теперь не могу, кроме как до чего же вы человек хороший и как я вас люблю без памяти.

- Скажешь тоже... Хороший... То мне все что-то припомнить грозишься, то теперь вот хороший... Что ж ты не припоминаешь?

- Будет, может, еще время... Заживем, поженимся, тогда, может, и припомню.

- О-о? - говорю. - Так мы, оказывается, уж жениться собрались? Это когда же это будет?

- Как это можно, чтоб я вам назначала. Вы, Вася, хозяин. Когда вы скажете, все по-вашему и будет! - Это она мне так говорит, а глаза ее непомерные сквозь все слезы, как сквозь туман, проясняются. Точно в фонарике за запотевшим стеклышком свеча еле затеплилась и вот там все ярче пошел огонек разгораться.

Тихонько подымается она с земли, и вот мы стоим друг против друга, и все слова, худые и добрые, умные и глупые, которые мы говорили друг другу, оказываются больше недействительные, и до того мне делается трудно поддерживать себя ради своего достоинства хоть чуточку погрубей!..

С великим трудом мы и с места-то сдвинулись и пошли в какую-то сторону... Молчим, и она идет, ступает рядом со мной, будто до краев налитую миску с молоком по жердочке через овраг несет и оступиться, расплескать боится - до того это ей опасливо да радостно.

- Ну что?.. Пряника тебе купить, что ли?

- Купить.

- Глаза бы утерла, ведь ты будто из-под ливня выскочила. Народу сколько смотрит.

- Очень рада, что смотрит, пускай бы побольше.

Тут взял я у прянишника его Георгия Победоносца, мятного, с самой верхней полки. Окаменел он окончательно, ожидавши дурака, который его решится за сорок копеек купить. Однако дождался, подсох, но все разобрать можно, где конь, где змей.

Двинулись мы от палаток через всю толпу. Она идет, за меня держится, а пряник в обеих руках несет - точно это ей золотую корону в бриллиантовом футляре подарили.

Идем. И я как гляну, погляжу на нее сбоку, уж ничего не разберу: да правда ли когда-то она мне какой-то худшенькой представлялась, а может, и глаза-то у ней такие - краше по всему свету не сыщешь?"

Такие его рассказы я как сказку запоминала и чуть ли не слово в слово выучивала и все понимала, кроме одного: дедушку молодым я без труда себе представляю: красивый и добрый и громадный, как богатырь, а вот как он мог в мою бабушку влюбиться - никак не могла представить. Бабушка, она и есть бабушка. У ней и зубов-то нет! Нет, наверное, та молоденькая с мятным пряником все-таки какая-нибудь другая была...

Кончив рассказывать, дед Вася говорит мне: "Ну, полезай спать", а сам остается сидеть у костра в темноте летней звездной ночи и, глядя в огонь, все улыбается, и я думаю, кому это он?

Я залезаю в шалаш, там душно пахнет укропом, сеном, огурцами, а я думаю: это пахнет сном.

А к зиме, как пошли первые морозы, нам вовсе нечем стало кормиться, и, не помню как, мы с дедом Васей все бросили и ушли в город, в Питер, попали совсем в иную, чужую Городскую страну из своей Деревенской и оказались тут точно пришлые, какого-то дикого царства жители, бесприютные, бестолковые, перед всеми виноватые, последние люди. Всё бродили, расспрашивали, а дед Вася еще к тому конверт с Нюшкиным адресом сослепу потерял. Так уж берег, прятал, да и упустил, со страху потерял, наверное.

Морозы держались лютые. Досталось морозов за всю жизнь той девчонке Саньке, как вспомню.

Вот она спит, а дедушка неумолимо ее трясет, расталкивает. Во сне ей было тепло в глухих зарослях мягких, прогретых солнцем лопухов - она там барахталась в обнимку с лохматой, теплой, весело рычащей собакой, а чей-то голос протяжно, с нарастающей тревогой, издалека ее звал, а она не слушалась, и ей это радостно - не слушаться, когда о ней тревожатся, кличут, где-то ждут ее. Наверное, это голос матери?

Всеми силами она цепляется за сон, хоть помереть бы сию минуту, только бы не просыпаться, но ничего не помогает, дед Вася ее подхватывает под мышки, поднимает, усаживает. И она, не успев открыть слипающиеся глаза, уже всхлипывает от страха-отвращения к тому ненавистному миру, в котором, она знает, сейчас вот насильно очутится.

Зимнее, пустынное темное утро. Ночлежный дом закрывается, надо уходить куда хочешь, в промерзлые улицы. Сразу за порогом мороз хватает за щеки, а скоро уже заноют ноги выше колен, потом заболит грудь, спина. И это день только-только начинается!

Город весь в белых дымах, скрипит от мороза. Уличные фонари еще горят, как ночью, и еле видны в морозном тумане. Редкие ранние прохожие бегут, пряча лица от мороза, точно от злой погони.

Трактиры открыты. Счастливые люди туда забегают, и за ними сейчас же захлопываются, бухая о намерзший ледяной порог, двери с тяжелыми противовесами, и клубы пара вырываются из тепла на улицу.

Зайти туда можно, только нужно за чай пятачок отдать. У деда Васи пятачок и есть, да тратить очень уж боязно.

Ночной извозчик спит, уронив голову, согнувшись дугой, туго обхватив себя руками, далеко спрятанными в рукава; лохматая, вся белая от инея лошаденка не шевелится, тоже низко понурив голову. Их тоже не пускают в тепло.

День только начинается, до ночи далеко, а Санька уже хнычет с закрытым ртом, так ноет в груди, а они все куда-то идут, цепляясь друг за друга, куда им присоветовал последний советчик в ночлежке.

Протяжно визжат на поворотах трамваи с толсто намерзшими белыми стеклами; за оградой железных копий стынут кудрявые от инея деревья какой-то рощи. Санька думает: это, наверное, у них тут кладбище такое обмерзшие статуи, какие-то черные чугунные люди поставлены на высоких подставках, толстыми цепями кругом оцеплены.

Странно вспомнить - Саньку в городе решительно ничто не удивляло: соскочил бы железный человек со своей подставки, сел да и поехал на извозчике, - она бы только и подумала: "Ага, вон они как тут, железные люди, делают..." Тут как во сне, ничему удивляться не приходится.

Где-то в этом бессмысленном, бесприютном, раскаленном стужей чужом мире была Нюшка, сестра, деревенская живая Нюшка. Ведь все то чудное, страшное, чего вовек не понять, что носило название "город", имело только один смысл: это такое место, где устроилась, прижилась как-то Нюшка. Только дороги к ней никак не найти.

Как-то вдруг увидела. Дом каменный, а целая стена чисто-прозрачная: все видно насквозь. Кругом мороз лютый, люди торопятся, у всех пар изо рта валит, а за прозрачной стенкой - лето, зеленая травка и стоят, растопырив руки, деревянные люди с усиками, одеты во все новое, господское, и тут же бабы ихние, улыбаются, в большущих шляпах все и с зонтиками...

Загляделась и вдруг обмерла: руки-то пустые! Упустила дедушкину полу, и как - не помнит! Потерялась! Теперь пропадать! Замерзнет и снегом заметет, как бездомную сучку под чужим забором! От страха она одурела, ослепла, заметалась, завыла, запричитала не своим голосом, как по покойнику... не чувствовала, как дедушка трясет за плечи. Наконец вцепилась в полу его тужурки, прижалась плечом к его ноге, подвывая потихоньку. А дедушка растерянно бормочет, благодарит кого-то. Неловко роняет себе под ноги из одеревенелой на морозе руки монетки, которые торопливо на ходу суют ему какие-то люди...