- Ничего, доберутся, - промямлил Токарев.
- А где их потом найду? Остановятся у какой-то подруги... - Маша нарочно не назвала мачеху "Женей", что могло прозвучать фальшиво, а Гришек это понял.
- У меня пустует комната, но они ко мне не захотели, - улыбнулась Маша, радуясь, что комната в самом деле свободна и она, Маша, тоже. - Знаешь, честно говоря, я боюсь идти одна. Ты сегодня к ним не собирался?
Двадцать лет назад, когда возле ажурного забора Маша, глядя на голубой велосипед, кричала: "Хочу такой! Хочу такусенький!.." - в ее голосе была настырность. Но теперь, среди траура и горя, она была такая открытая и доверчивая, что Токарев узнавал в ней не только прежнюю Машу Челышеву, а еще и выношенную долгими годами мечту о ней. Впрочем, Токарева волновало и ее счастливое лицо, и не меньше лица - ее большое ладное тело, что, не таясь, само к нему тянулось.
Сусанна Федоровна сердито посмотрела на молодых людей, поднялась и, опираясь на палку, заковыляла в главный зал к гробу. Ни Маша, ни Токарев не обратили на нее внимания.
"Видишь, как здорово! - радовались не только зеленые Машины глаза, но вся она, от переставших жать лодочек до растрепанных темно-русых завитков. - Я встретила тебя и я совершенно не занята. А то, что я здесь, так ведь и ты сюда пришел. Я ничего от тебя не таю и ничуть не притворяюсь. Иначе бегала бы сейчас по Казанскому перрону, изображая любящую падчерицу. Но я здесь, и здесь я рада тебе. А ты?"
"И я!" - едва не крикнул Токарев.
Когда начались речи и все перешли в главный зал, Маша с Гришеком выбрались на улицу, влезли в один из похоронных автобусов, где потом их сжали и кинули друг к другу. У Ново-Девичьего они замешкались, отстали от провожающих, и милицейский кордон спросил у них пропуск.
- Это что тебе - Дом кино? - злобно расхохоталась Маша и, схватив Гришека за руку, потащила его вверх, мимо монастырской стены, и дальше, через площадь, в проулки медицинского института, где она и Гришек стали яростно целоваться, не обращая внимания ни на щебетню студенток, ни на истошный лай спрятанных в клетках подопытных собак.
Ночью Женя проснулась от холода. Старика рядом не было. Она подождала с четверть часа. Пашет не возвращался. Накинув халат, она вышла в кухню и обмерла: Челышев сидел на подоконнике.
- Ты что? - припала к нему.
- Ничего, не свалюсь. Иди.
- Простудишься. Давай принесу пончо.
- Иди, - сказал он.
В воскресенье Женя уже не перепечатывала токаревские мемуары, а старик целый день пил водку, что прежде ему категорически возбранялось. Ночью он снова сидел на кухне, но окна не открывал.
"Вряд ли можно острей презирать женщину, чем Пашет - Варвару Алексеевну, размышляла Женя. - И вот он раздавлен горем. Я-то считала, что эта смерть его не растревожит, и поспешила объявить об Америке. Бедный Пашет. Вторую ночь не спит, пьет и неизвестно, о чем думает. А завтра он весь день на ногах... Токаревы зачем-то повезут гроб в церковь, хотя, мне кажется, такую женщину вносить в храм неприлично. А меня будет прилично? - вдруг спросила себя. - Я обойдусь без отпевания... Разве что так. Бедный, бедный Пашет. Не повезло ему с женами. Но я старалась. Еще бы! Изменяла ему, как могла... Но другая давно бы его бросила. В Москве он стал невыносимым. А зачем его сюда привезла? В Сибири Пашету было тепло и уютно. Там он отмахивался от проклятущих вопросов. У него была я. Меня надо было кормить, а, главное, оберегать от госбезопасности. Пашету некогда было углубляться в свои разногласия с Левиафаном. Да и кто тогда спорил с государством? Все помалкивали. Жили тихо. Вернее, не жили, а таились. День прошел, не арестовали - и гран мерси!"
Женя снова вспомнила, каким Пашет в сибирские годы был моложавым, даже молодцеватым, и как (что греха таить?!) она ревновала его к сотрудницам "Сибшахтпроекта". Пока училась в медицинском институте и позже, когда осталась при кафедре, крутить романы ей даже не приходило в голову. Со всех ног она летела домой, потому что все в городе было ссылкой, и только их двухкомнатная квартира - островком воли. Женя надеялась, что и в Москве они будут счастливы, но, по-видимому, Пашет все-таки сдал. Поздно ему было привыкать к новым людям, местам и обстоятельствам. Это обнаружилось почти тотчас, но катастрофа разразилась полгода спустя.
В ожидании твердо обещанной угольным министерством комнаты Женя с Пашетом снимали какой-то закуток, наподобие пенала, и чуть не каждый вечер их навещал новоиспеченный зять - Григорий Яковлевич. Однажды разговор зашел о войне, и Токарев спросил спьяну:
- Интересно, Пашет, какая тебя муха укусила? Внутренний эмигрант, контрик - и вдруг пошел добровольцем! Это не в образе. Куда логичней тебе было бы остаться при немцах. От отщепенства до коллаборационизма - один шаг...
- Уйми его, - сказал Челышев жене. Он еще не привык, что зять ему "тыкает" и, подражая Жене, зовет "Пашетом". У зятя "Пашет" звучал, как щенячья кличка. К тому же пенал был отделен от хозяев тонкой фанерой.
Женя, забившись с ногами в угол дивана, приглаживала разметавшиеся Гришкины вихры и молчала. Она сердилась на мужа. Оказалось, что их одиннадцатилетний такой счастливый брак для Москвы не пригоден.
- Жил - дрожал, умирал... Ну, прости, Пашет... - замялся зять. - Не будь премудрым пескарем. Ты же на самом деле храбрый мужик... Теперь другое время. Со сталинщиной покончено.
- И с Венгрией тоже... - буркнул Челышев.
- Ну, Пашет, ты неисправим.
- Повезло: не исправляли...
- А как до тебя нашим славным чекистам было добраться? Ты же в щели сидел, - засмеялся зять.
- Разумеется, не в горкоме...
- Пашет, прекрати! - сказала Женя. - Мальчик себе отца не выбирал...
- А я горжусь отцом! - вскрикнул Токарев. - Отец был честный человек.
- Хорошо, хорошо... Но пить я вам больше не дам, - сказала Женя и поставила бутылку на диван.
- Нечего тебе, Пашет, обижаться, - сказал Токарев. - Я лишь говорю, что поскольку ты не любишь советскую власть, тебе логичней было остаться в оккупации.
- А он и теперь в оккупации, - вздохнула Женя. - Вечером на улицу не выходит, словно в городе комендантский час. Из этой конуры он - только на службу. Со службы - назад в конуру...
- Зато ни к кому не примазываюсь. Не кричу: "Да здравствует романтика целины!" или "Славься ленинская соцзаконность!" - рассердился Челышев, намекая на последние статьи зятя. Токарева только-только начали печатать, и он был не слишком разборчив.
- Перестань, Пашет, - нахмурилась Женя. - Неужели думаешь, что ты особенный и не приспосабливаешься к советской власти? Ну, во-первых, это не так... А во-вторых, что толку? Сидишь в этой конуре действительно, как пескарь под корягой. А кому от этого тепло?
"Тебе", - сказал про себя Челышев.
- Никому, - повысила голос Женя. - А мальчик с Надюхой...
- Тише... - Теперь уже перепугался зять, хотя хозяева вряд ли догадывались, кто такая Надюха и где она живет.
- Да, мальчик с Надюхой меня спасли, приютили, - воодушевлялась Женя. - Он мне как брат... - Она обняла Токарева. - И Надюху я тоже отыщу. Вот увидите отыщу. Свинство, что я ей столько лет не писала! Нет, я в углу сидеть не намерена!
Она соскочила с дивана и теперь стояла перед Челышевым, грозная, в самом деле молодая, очевидно, готовая к любому повороту и своей и его судьбы.
- Не воображай, Пашет, что ты какой-то из ряда вон выходящий. Ничего подобного. Никакой ты не контрик и не внутренний эмигрант. Это мальчик тебе польстил. Ты самый заурядный каменщик.
- Он что - масон? - испугался Токарев.
- Если бы!.. Нет, масоны - вольные каменщики, а Пашет - подневольный. Помните:
- Каменщик, каменщик, в фартуке белом,
Что ты там строишь? кому?
- Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму.
Она продекламировала с чувством, но тут же смутилась: - Бог мой, какие неуклюжие стихи. Слоги сливаются... - Ей стало не по себе и захотелось оборвать спор. - Прости меня, Пашет, но ты каменщик. Ты, конечно, очень хороший человек. Самоотверженный человек. Тебе и в голову не приходило прятаться от фронта. Ты очень порядочный, очень справедливый. Ты всегда, как мог, выкладывался на работе. Но ты, разумеется, вместе со всем советским народом построил... тюрьму.