К шестнадцати годам Бронька Токарь выглядела двадцатилетней и ростом вымахала с Челышева.
- Ужас какой-то! Что творится с девочкой?! Увидите, это не к добру! вздыхал Арон Соломонович.
Челышев и старый доктор сидели на бульваре под светлым тентом. Павел пил пиво, доктор ел мороженое.
- Продыху нет от вашей Броньки, - пожаловался молодой инженер. - Ко мне ходят дамы, а эта, извините, цаца торчит на заборе и матюгает их на весь двор. Теперь стала камни швырять. Уймите ее.
- Паша, медицина бессильна, - робко улыбнулся Арон Соломонович. - Вы должны сами себе помочь. Вы еще молодой. Зачем же губите себя в наших палестинах?! Кстати, почему не на службе? Случайно, вас не сократили?
- Нет, я в отпуске.
- Слава Богу. А я, представьте, испугался. Знаете, что я вам скажу? Уезжайте. Да-да, уезжайте. Вас уже никто здесь не держит...
- Никто, - покраснел Павел, понимая, что доктор намекнул на Леокадию. Два года назад нежданно-негаданно в Королевстве сербов, хорватов и словенцев (так в то время называлась Югославия) сыскался Клим и стал забрасывать жену посланиями. На чужбине, писал, не сладко, но и жить врозь не гоже. Леокадия обила пороги серьезных губернских учреждений и, напирая на то, что женщина она одинокая, бездомная, неслужащая, выплакала себе визу.
- Уезжайте, Паша. Ничего, кроме неприятностей, вас в нашем захолустье не ждет. Уезжайте в Москву. Здесь вы плывете по течению, а это плохо кончится... Верьте мне. Я старый человек. Я тоже совершил катастрофическую глупость: не уехал. Конечно, было нелегко. Шла война. Мы собирались, но так и не сдвинулись с места. А ведь могли поселиться в Ростове, в Тифлисе или на Волге, скажем, в Саратове. Для врача черты оседлости не было. Девочка не узнала бы, кто она, и выросла бы совсем другой. - Доктор вздрогнул, отчего ложечка звякнула о закраину розовой мороженицы.
- Да загляни вы в любой приют или просто на углу подбери беспризорницу, и то бы лучше вышло, - сказал Челышев.
- Вы неправы, Паша. Я вам сейчас объясню. Я неверующий еврей. Домашний доктор. И, будем откровенны, врач не блестящий. В жизни я видел одни болезни и верил только в медицину. Но в душе, Паша, у меня зияла лакуна. Нет, жену я люблю и уважаю. Но когда вы долго живете вместе, а детей у вас нет, жена уже не жена, а вы сами. До этого ребенка я ощущал одну пустоту. Эта девочка мой бич, но одновременно смысл моей, то есть нашей с Розалией Аркадиевной печальной жизни. За все, Паша, приходится расплачиваться. Но зато теперь мне, то есть нам есть ради кого жить. Пусть Бронечка тиран, мы все равно ее боготворим и - не смейтесь! - ужасно ей благодарны.
- Но это же рабство!
- А кто вам сказал, что любовь не рабство? Уезжайте, Паша. Девочка вас в покое не оставит, а вы совсем не стойкий... Вероятно, вы уже хороший инженер, но ведь этого недостаточно. Нужно иметь еще нечто такое, что прежде считалось данным от Бога. Что-то важнее профессии. Нечто внутри нас, что больше нас. Уезжайте в Москву.
- И там я обрету это "нечто"? Нет, Арон Соломонович, от себя не убежишь.
- Не говорите того, чего не знаете. Москва, Паша, потребует вас всего, целиком. Она отнимет все ваши силы и таланты, если они, конечно, у вас есть, и не позволит вам валяться на койке или пить на бульваре пиво. Ведь здесь вы прозябаете.
"Да кто бы сидел в этой дыре, если бы фартило уехать?! - подумал Челышев. - Ан не сдвинешься. Не то сей же час укатил бы! Но в проектной конторе ко мне привыкли. Рукой махнули, мол, Челышев - политически несознательный. Обыватель. Ничем, кроме женского полу, не интересуется. Хотя вообще-то исполнительный. Чертит неплохо и даже соображает. Специалист. Потому и держим... А в Москве я человек новый, и придется мне притворяться идейно-близким. Нет уж, лучше посижу в своей норе. Тут никто не знает, до чего мне все нынешнее обрыдло, как не переношу этих плакатов, лозунгов и захватившего купеческие особняки партийного хамья. Зарядил эскулап, словно у Чехова: "В Москву! В Москву!", а в Москве, наверное, агиток, транспарантов и начальственного чванства вчетверо против здешнего. Так что помру, где родился, и ничего мне столичного не надо. Только на митинги и демонстрации не гоняйте..."
Доктор расплатился с хозяйкой павильона, а инженер заказал еще пива. Сотрудница, с которой у него этим летом начался роман, боясь Броньки, отказывалась приходить на бывшую Полицейскую засветло. А куда лучше ожидать женщину дома. Принес пивка в бидоне, разделся до трусов, вытянулся на чистом прохладном полу и читай, сколько хочешь...
Наконец, в седьмом часу, копировщица освободилась. Они съездили на остров и теперь возвращались. Темнело быстро, и так же поспешно холодало.
Бронька ждала их не на заборе, а внизу, на отвалившейся половинке кирпичного столба.
- У-у-у! Опять, Пашенька, с шалашовкой? Шалашня! Шалашня! - закричала девчонка, и тридцатилетняя женщина судорожно вцепилась в Павла. Мимо ее головы просвистел камень.
- Идем, идем, не бойся, - сказал Челышев.
- Уы-уы! - завыла девчонка, словно играла в индейцев, а не исходила ревностью.
- А-а-ай! - вскрикнула женщина и прикрыла лицо руками. - Паразитка, в глаз попала!
- Погоди, сейчас промоем. Только шкуру с нее сдеру! - рассердился Павел.
- Сде-ере-ешь! На вот, сдирай! - хохотала Бронька.
Снова в воздухе засвистело.
- В зубы... В зубы, гадюка... - застонала женщина и кинулась не к челышевской развалюхе, а на улицу.
- Стой! - крикнул Павел. - Не надо... Не зови!
Женщина не послушалась.
- Боягузы, боягузы! - засмеялась Бронька, но отступила к забору.
- Дрянь, сейчас у меня схлопочешь!
Челышев подошел к девушке и схватил за руку выше локтя.
- Идем. Сейчас она ментов притащит. Погоди, дверь открою. Не вздумай удрать.
Он втащил девчонку на крыльцо.
- У тебя руки трясутся, - сказала Бронька.
Ключ и впрямь не попадал в щель замка.
"Сейчас запоешь иначе. Я без милиции обойдусь..." - решил Челышев и через застекленную покосившуюся веранду поволок Броньку в комнаты.
- Ложись! - толкнул на койку. Бронька, не сопротивляясь, плюхнулась животом вниз. Павел сорвал с гвоздя старый реалюшный ремень, на котором по утрам правил бритву. Бронька, не оборачиваясь, покорно сопела.
- Ой, не щекоти! - вскрикнула, когда он задрал ей капот.
"Получишь "не щекоти"... - усмехнулся он, но тут же оробел. - Тоже модница... Простых носить не может..."
Сунув ремень под мышку, он стащил с Бронькиных довольно могучих бедер шелковые нэпманские панталошки и, перехватив ремень за пряжку, хлестнул со всей силы.
- Ой! - взвизгнула девчонка.
- А камнями - не "ой"?
Вдруг затрещало крыльцо, в дверь забарабанили, копировщица сказала хриплым от волнения голосом: "Павел Родионович, откройте!" А девчонка, вывернувшись из-под ремня, прижалась к Челышеву. Лицо у нее было мокрое. Значит, ревела молча. Тут уж стало не до экзекуции. Он обнял Броньку с раскаяньем и жалостью: вот, лупил ремнем, а ведь она его любит. И камни потому швыряет. А что в нем, Челышеве, такого?
За окном поскрипели сапогами, посветили фонариками, и снова стало тихо и темно. Но ощупью даже верней, чем зреньем, Павел понял, как юна Бронька. Это пахнет сроком... И ведь не тянуло к ней. Пробегал мимо, надеясь: не прицепится. А вдруг притворялся? Вдруг ему нужна именно такая, нетроганная, неопытная? Не было у него девушек. Даже толком не знает, что они такое...
"А зачем тебе?" - опомнился, но Бронька, вмявшись в него, не позволяла думать. В те годы желание не покидало Челышева. Оно как бы тайно насыщалось его молодостью, честолюбием и неосуществимыми надеждами. Все это вместе, усиленное неприятием сущего и неучастием в нем, перегонялось в тягу пропасть, утонуть, утопиться в женщине хоть на ночь, хоть на пять минут, а уж там - все равно... И Леокадия, пусть была старше на пятнадцать лет, для этого морока годилась. И те сотрудницы, что были после нее. И копировщица. Теперь же к нему прижималась Бронька, а она всех моложе...
"Оттолкни. Врежь ей раза и выгони... Ведь погубишь ее и сам погибнешь..." - шептал ему кто-то печальный и умудренный. Но руки, не слушаясь, искали Броньку.