Но вот в марте студенты схватываются с городовыми, сжигают часть, и объявляется полная свобода. Все цепляют красные банты, и с бульварных тумб и скамеек на больших и малых митингах слышатся картавые, часто неграмотные речи.
- Ожидовел город, - пожаловался племяннику Клим.
- Не любишь? - подмигнул Пашка.
- Признаюсь, грешен. Конечно, народишко, избранный Господом. Обижать нельзя. Но и любить не вижу причины.
- А ты не черносотенец?
- Упаси Господь.
- Говорят, с осени их будут принимать в училище без всяких процентов, сказал Пашка.
- Доброе дело...
- Доброе, - согласился племянник. - А вот не любят их.
- Всех не любят, - сказал Клим.
- Нет, евреев по-другому...
- Твоя правда... - вздохнул Клим. - Юдофобство оно, конечно, грех, да вот боюсь, въелось неспроста. Россия, видишь ли, так поотстала от европейских земель, что умные люди еще в прошлом столетии (а иные - и четыре века назад!) додумались: мол, не Россия ума-разума медленно набиралась, а напротив, Европа со всех ног заспешила к дьяволу. А русские, выходит, от лукавого подальше и тем самым к Господу ближе. Стало быть, они и есть избранный Богом народ. Но в Священном Писании о русских ни полслова... Христос, понимаешь, сошел не на нашу, а на еврейскую землю, евреев, а не нас, поучал, хлебами кормил. О русских Он тогда не думал вовсе. Правда, славянство еще на свет Божий не явилось. Но все равно обидно. Мог бы повременить полтыщи годков и родиться, скажем, в курной избе или в белой хатенке. Никто бы Его, Новорожденного, на мороз в сарай не погнал... Приютили бы, обласкали. Так что приглядясь, поймешь: ненависть к евреям - ненависть высокая, религиозная. Это только кажется, что от темноты обзываем: "Жид пархатый". А тут, брат, глубокий смысл: "не ты, мол, великий народ, а я". Хотя с другой стороны посмотришь - евреи тебе и скупердяи, деньги в рост дают, капитал приращивают. Твой батька, Царство ему Небесное, чалдон непросыхающий, прогорел, а еврей на его месте непременно выкрутился б. Так что считай, нелюбови к евреям разные. Нижняя, обиходная, несерьезная нелюбовь. Так и греков, и армян, и татар не жалуют. А есть высокая нелюбовь - мистический антисемитизм. С ним ох не просто.
- А ты веришь, что Бог их избрал? - спросил племянник.
- Не знаю. Может, Господь их и отметил, да вот Божьего Сына они по своему зазнайству не приняли.
- Но если бы евреи Христа признали, русским легче б не стало, - робко сказал племянник.
Клим оторопело глянул на парнишку, плюнул и захохотал:
- Ох и голова у тебя! Признали б! Да вся История не туда бы повернулась, когда б они Иисуса приняли. Спаситель без Голгофы! Что бы сталось с Церковью?! Постигнуть страшно. Ей без того нынче тяжко... Эх, Пашка, смута началась, а я, пастырь духовный, капусту сажаю наподобие римского военачальника. Через бельма на очах света не вижу. Куда мне людей вести? Тут третьего дня барышня забегала, евреечка. Дрожит вся. "Креститься хочу". - "Да зачем вам?" спрашиваю. Раньше, понятное дело, в университет без того не пускали. А она не объясняет: хочу, мол, и все!.. Ну, разговорил ее малость. Открылась: революции боится. Соплеменников своих, братьев родных и двоюродных, пугается. "Слишком вы их, - сказала мне, - прижимали, погромам содействовали..." - "Я не содействовал", - говорю. "Я не о вас", - отвечает. Словом, как аукнулось, такого и жди ответа. "Теперь, - говорит, - на наших удержу не найдете. Как с цепи сорвутся..." Вот она и прибежала ко мне спасаться. А какой я, прости меня, Христос, спасатель и от революции защитник? Я сам, грешным делом, царя не любил, за рюмахой его ругал и с твоими отцом и братом за приближение светлого будущего неоднократно чокался. Да и нынче еще не пойму, к добру ли сия пертурбация или лихолетие на подходе? Отговаривал я эту барышню. Повремените, оглядитесь. Крещение, мол, шаг серьезный... Где там! Сразу им надо, сей же час, немедля. Так что окрестил я ее без всякого удовольствия, и забрала меня дурная мысль, что Церкви нашей скоро конец, если такие в нее бегут. А соберись в Православии их сотня тыщ - как тогда? Хоша в Царствии Небесном что эллин, что иудей - все едино, но на бедной земле различие заметно. У евреев кровь не та. Горячая чересчур, нетерпеливая, к смирению неподготовленная. И, смотришь, добрая, тихая, светлая наша Церковь возмущенным разумом закипит, а храмы либо в митинги, либо в синагоги обратятся...
Меж тем семнадцатый год кончается полной неразберихой. Мать пьет, Клим тоскует и вдруг зимой порывает с религией. Из большого поповского дома перебирается в сарай и кое-как приспосабливает его под жилье. А Пашка пропускает в реальном занятия, потому что половина учителей, не признавая новой власти, тоже манкирует. Впрочем, поначалу новая власть сама держится недолго. В город забредают то одни войска, то другие. К Челышевым никто не заворачивает, но у доктора все селятся с охотой, потому что дом с телефоном, ватерклозетом и водопроводом. Клозет и водопровод, правда, тут же бастуют, но телефон почему-то работает, соблазняя все проходящие через город регулярные и нерегулярные банды. И черт-те во что превратился бы дом, когда бы доктор однажды не сорвал аппарат, а заодно и наружную проводку.
Это почему-то впоследствии объявленное героическим время казалось Челышеву удивительно тусклым, и когда подраставшая дочка расспрашивала о гражданской войне, Павел Родионович не припоминал ничего особенно выдающегося. Вот только - получил в реальном свидетельство об окончании и поступил в Горный институт.
А Клим к бутылке не пристрастился - корпел на своем огороде. И вдруг на следующее лето ушел с деникинцами. Записался добровольцем. Чудной, в гимнастерке, в бриджах и крагах, забежал проститься на Полицейскую.
- С чего это ты? - удивилась Любовь Симоновна.
- Устал я, Люба, от хамья.
- Сам, что ли, из князей, гражданин Корниенко?
- Конечно, не дворяне, но место свое помнили. А нынче из всяких дыр вельми хамов и дурней вылезло. Обрадовались, свобода, мол, и верховодить хотят, чтоб уже вовсе никакой свободы не осталось.
- Евреи, что ли?
- Евреи, и кацапы, и наши хохлы... Все вкупе, - вздохнул Клим. - Не поверишь, Люба, но за комиссарами пошли такие, кто в погром больше всего старались. Им с кем вожжаться - один бес! Им лишь бы залезть повыше других! Вот и кровью страну залили...
- А офицерье что делает?! - вскинулся Пашка.
- Эти хоть обороняют свое, бывшее - святую Русь. Дело, конечно, обреченное, но понятное. Как ни гляди - родное... Комиссары же и песни своей еще не сложили - переделали юнкерскую и горланят: "Как один умрем в борьбе за это..." А какое оно это - не спросишь. За подобную любознательность они в подвале твои мозги по стенке разбрызгают. Свобода! Своя власть! Как же... Если эта - своя, так по мне лучше - чужая. Потому что при чужой бывшей власти бедному человеку куда просторней было. Сами виноваты. Что имеем, не храним. Вот и потеряли... Не так я жил. Все мы не так жили... А я еще от спеха и нетерпения, не разглядев, что к чему, крест с груди сорвал. Стало быть, ввел в соблазн малых сих... Вот и осталось одно - ать-два и направо.
- Красиво заговорил, - вздохнула Любовь Симоновна. - Сам-то хоть веришь, что красных осилите?
- Верил бы, Пашку с собой взял... - Клим обнял племянника. - Нет, победы не увижу. Для победы прежде надо было праведным быть. Так что не победа будет, а последний парад, и место мое - среди гибнущих... А Пашка пусть дома сидит. Он перед Россией пока безгрешен.
... Осень девятнадцатого года. Дождь. Холод. Скука. А еды - никакой, хотя у Челышева появился первый заработок: игральные карты. Не торопясь, в три-четыре вечера он изготовлял полную колоду. Правда, керосину уходило пропасть.
Пашка сидел у себя, а в материнской комнате жена Клима Леокадия нудила:
- Нелюди вы, Корниенки...
После ухода мужа она зачастила к невестке.