— Товарищи! Спокойнее! — крикнул Загорский и кинулся к бомбе, добежал, но не успел еще коснуться ее, как громыхнул взрыв…
Вспышка яркого света ударила в глаза Михаилу Степановичу и ослепила его. Потом все его тело прошило пронзительной болью, и он, теряя сознание, провалился в глубокую безмолвную темноту…
Как много всего было в жизни…
…Очнулся он уже в санитарной машине. От сильной боли тут же снова потерял сознание. Снова ненадолго очнулся, когда занесли в палату и перекладывали с носилок на узкую больничную койку.
И уже окончательно пришел в себя ночью.
Он лежал в длинной и узенькой, как пенал, комнатушке на старом диване с порванной или пропоротой во многих местах кожаной обивкой. В слабом свете, проникавшем в комнатушку из коридора через застекленную фрамугу над высокой дверью, различим был стоявший напротив дивана широкий шкаф с застекленными дверцами, на полках которого выстроились в ряд всевозможные склянки и коробки, еще один шкаф, с глухими дверцами, и небольшой столик в углу. За окном чернела осенняя ночь.
Вошла медсестра в ветхом пальтишке, накинутом поверх больничного халата, со свечой в руке, заслоняя ее пламя ладонью, чтобы не потревожить спящего. Бесшумно открыла стеклянную дверцу шкафа, осторожно достала какую-то склянку и поставила ее на столик. Подошла к дивану и поправила сбившееся одеяло.
Михаил Степанович открыл глаза и попытался оторвать голову от подушки. Хотел приподняться, опираясь на руки, но тело не повиновалось ему. С трудом шевеля губами, еле слышно выговорил:
— Кто… кто бросал бомбу?
Сестра, наверно, и не расслышала его. Нагнулась к нему, коснулась его лба мягкой ладонью и сказала, успокаивая и убеждая:
— Вам нельзя разговаривать… Спите, спите… Сестра ушла, и Михаил Степанович снова забылся неверным сном, то на какое-то время приходя в сознание, то опять проваливаясь в небытие.
…А потом пришла мать. Вошла неслышно, как будто проплыла по воздуху, присела на край постели и сказала:
— Ты тоже не спишь, Мишенька… Я не хочу упрекать тебя, но скажи ради бога, для чего тебе нужен был этот револьвер? Зачем ты хранил его? Ты так напугал всех нас. Ну, пожалуйста, зачем он тебе?
Что было ответить? Нельзя же было пугать и огорчать ее, сказав, что повинна во всем случившемся с ним она сама, что впервые задуматься над всем тем, что творится вокруг, заставили его те две тоненькие брошюрки, которые привез из Петербурга не то ее брат, не то товарищ брата, гостивший у них позапрошлым летом, и которые он случайно обнаружил заткнутыми за подушки дивана.
Но ведь именно так и было… До того, как привелось ему прочесть эти брошюрки, он как-то и не задумывался, почему они живут в своем собственном доме, занимая восемь комнат, тогда как тетка Маланья, приходящая к ним по субботам мыть полы, вместе со своими четырьмя ребятишками — почти такая же семья, как и у них — ютится в одной, да и то полуподвальной комнате, которую снимает в доме лавочника Фирсова… Или почему он, дворянский сын Миша Александров, ходит всегда в ботинках, даже и тогда, когда очень бы хотелось побегать босиком, а так много чумазых соседских детей, даже самых крохотных, чуть не до снега месят уличную грязь босыми ножонками… Почему он всегда сыт, и ему даже выговаривают, если он оставит недоеденное на тарелке, а столько детей ходят и просят Христа ради, чтобы подали хотя бы кусочек черствого хлеба… Почему?
— Тебе нет еще шестнадцати, — продолжала мать, — выучись сперва, окончи университет и тогда уже определишь свой путь в жизни.
— Я уже определил его, мама, — ответил он ей. — Определил раз и навсегда!
— Боже мой! Боже мой! — воскликнула мать, ломая пальцы. — Какая я дурная мать! Как я проглядела тебя, как не предостерегла!
— Ты очень хорошая, мама, и я очень люблю тебя, — сказал он тогда, обнимая и целуя ее. — Поверь, я совсем не хочу огорчать тебя. Я люблю тебя.
— Так пожалей меня. Подумай об отце. Он еще не рассказал мне, о чем они говорили, с классным наставником, который приходил и унес револьвер. Он, наверное, сообщит в полицию. Отца могут уволить со службы. А мы и так едва сводим концы с концами.
Мать заплакала, и он понимал, что невозможно утешить ее. Но и обманывать ее он тоже не мог.
— Да, мне будет горько, если из-за меня пострадаете все вы. Но меня самого бедность и даже нищета совсем не удручают. Ты знаешь, мама, я счастлив, что мы не богаты, и совсем не завидую тем, кто живет в роскоши. Напротив, мне и сейчас совестно, что мы живем лучше многих…