Когда в этот раз я вернулась в Версаль, то смогла сообщить, что «Одиссей» храбро сопротивляется пению сирен и «Суд Париса» почти закончен.
Домой я возвращалась по бульвару Араго, жуткому месту публичных казней. Перед зданием тюрьмы Санте,[33] названного так в память о некогда стоявшей там больнице «Здоровье», где, по иронии судьбы, своей смерти дожидались заключенные, по утрам устанавливали виселицы. Но днем здесь было все спокойно, и я могла быстро миновать это место, не протискиваясь сквозь толпу любопытных зевак.
В то время я чувствовала себя словно бы помолодевшей на несколько лет и не обращала внимания на изменения в моем организме. В двадцать девять лет я действительно могла бы быть умнее, и прежде чем я сообразила, в чем дело, у меня уже было несколько недель беременности.
Несколько раз я, наверное, забыла воспользоваться маленькой пропитанной лимонным соком губкой с тонкими шелковыми нитями, прежде чем предаться радостям любви с Жюльеном. Теперь опять пришлось обратиться к мудрой мадам Онорине. В последнее время я часто посещала ее, но не в качестве клиентки, а для того, чтобы снабжать ее высушенными лечебными травами.
Она лечила женщин в основном наркотическими средствами, добытыми из растений, тщательно соблюдая дозировку.
— Это преступление, — поучала она всякий раз, — вслепую ковыряться спицами или крючками в теле женщин в надежде как-нибудь попасть в нежелательного ребенка, рискуя при этом проткнуть матку или повредить кишки. Самое меньшее, что может случиться, это временное бесплодие, гораздо чаще бедняжки умирают от заражения крови, от воспаления или большой потери крови.
Против последнего она прописывала женщинам сидячие ванны с отваром из коры дуба и манжетки[34] и давала им комочки ваты, пропитанные этим отваром, смешанным с сельдереем и ноготками, для введения во влагалище.
Тщательно осмотрев меня, она сказала:
— На этот раз вы ждали слишком долго, моя дорогая. Обычным мешочком с травами уже не обойтись.
Удивительно, но я совсем не огорчилась.
И Жюльен тоже не хотел рисковать.
— Один ребенок — это для нас не трагедия. Я даже был бы счастлив стать отцом.
Я тоже так думала — один малыш действительно не помеха.
«Кто знает, может, и хорошо, что я так долго не замечала беременности», — думала я, и посвятила в это дело мою госпожу.
— Если госпожа Онорина считает, что уже слишком поздно что-нибудь предпринимать, то, конечно, нужно его оставить. Я бы даже разрешила тебе выйти замуж, если захочешь. Хотя я и огорчусь, если после стольких лет, проведенных вместе, ты уедешь от меня. Но я пойму, если твой муж захочет, чтобы ты была только хозяйкой и матерью.
Вот этого я себе представить не могла: я — мать семейства, зависящая, скорее всего, от скромных доходов супруга. Я привыкла заботиться о себе сама.
Мадам Франсина обняла меня, как сделала бы моя мама:
— Нет, нет, мадам, я ни за что вас не оставлю, — решительно заявила я. — Несмотря на всю любовь к Жюльену, я не хочу отказываться от своей независимости. Кроме того, служба у вас доставляет мне такую радость!
Королева сильно изменилась. Она больше не устраивала непристойных праздников и не играла в разорительные азартные игры. Теперь она любила играть на арфе и клавесине с мадам дю Плесси, а также пела с ней дуэтом. Обе дамы обладали вполне приличными голосами, у королевы сопрано, у моей госпожи — альт.
Мария-Антуанетта все еще была красивой женщиной, но четыре беременности все же оставили свой след. Она поправилась. Мадам Франсина и мадам Кампан теперь стали ее единственными подругами, которых королева терпела подле себя. Они должны были, как всегда, изо всех сил утягивать ее талию до пятидесяти шести сантиметров, но тогда начинала сильно выдаваться ее грудь, которая приобрела внушительный объем — сто двенадцать сантиметров. Ее невозможно было скрыть, в отличие от округлых бедер, которые прятались под пышными юбками.
Королеве было тридцать лет, и тогда, как и теперь, это считалось критическим возрастом для дамы. Я часто сравнивала мою госпожу с монархиней. Мадам Франсине уже исполнилось тридцать шесть, и я находила, что она выглядит моложе, чем Мария-Антуанетта. Несомненно, сказались огорчения, перенесенные королевой за эти годы, и заботы, которые приносили оба болезненных ребенка.
Придворных после «аферы с колье» стало заметно меньше. Версаль и его обитателей избегали, будто они были переносчиками заразной болезни. Крысы начали покидать тонущий корабль. Клика кардинала де Рогана была злопамятна. Больше всего королеву печалило, что и мадам де Полиньяк, прежде одна из самых близких ее подруг, чью семью она осыпала бесчисленными подарками, все больше отдалялась от нее.
— Вот уж от Иоланды де Полиньяк[35] я такого предательства не ожидала, — опечаленно сказала как-то Мария-Антуанетта мадам Франсине.
И снова оскорбительная листовка попала в ее спальню. Несчастная королева расплакалась:
— Эти чудовища опять изводят меня. Как бы мне хотелось не проснуться завтра утром!
Часто она отсылала из комнаты всех слуг; только мадам Франсине разрешалось остаться; тогда королева, всхлипывая, бросалась в объятия моей госпожи. К сожалению, в муже она так и не нашла опоры. Бесчувственный Людовик считал, что Мария-Антуанетта все слишком преувеличивает. Когда ему все надоедало, он удалялся в свои леса, где мог пропадать целыми днями.
Как и каждую осень, двор переехал в Фонтенбло.
Мария-Антуанетта была против, потому что замок был неудобный и запущенный — много хуже, чем Версаль; кроме того, он находился в лесу Бриер. Но как раз из-за такого уединенного местоположения дворец так любил король. Здесь он мог сколько душе угодно предаваться своему любимому занятию — охоте.
Франция тем временем находилась на краю финансовой катастрофы, но короля это не заботило. Поскольку именно этот замок он любил больше остальных, он дал поручение провести дорогостоящие работы по его восстановлению.
Слесарному ремеслу короля обучил известный мастер месье Гамэн. Он постоянно работал вместе с ним, и Гамэн был очень высокого мнения о таланте монарха.
В тридцать два года король стал еще менее привлекательным, чем в юности. Только в личных покоях он позволял себе роскошь носить очки, по придворному этикету запрещалось надевать их на официальные приемы.
Во время моих блужданий по Парижу меня все время тянуло в Латинский квартал. В этой части города царила особая атмосфера. Особенно мне нравились его древние церкви, которые я охотно посещала. Нет, я не считала себя набожным человеком. Но что-то, очевидно, было в этих древних зданиях, что они меня так очаровывали. К моим самым любимым относилась церковь Сен-Северен, бывшая долгое время церковью студентов, которые в благодарность за выдержанные экзамены установили на ее стенах памятные доски. Тексты и картины всякий раз веселили меня. Об одном из этих типичных документов по-юношески наивной благодарности я и сегодня все еще вспоминаю с усмешкой.
Studiosus Medicinae et Theologiae[36] сердечно благодарил милостивого Бога за благодеяния, которые ему оказывала отзывчивая хозяйка комнаты во время его обучения. На доске были изображены пара брюк, шапка и пара сапог в знак того, что добрая душа снабдила его одеждой, а также сковорода с жареным гусем — от голода молодому человеку также страдать не приходилось — и кровать с пышной периной, которая, очевидно, должна была намекать на то, что ночной комфорт был ему обеспечен во всех смыслах, если я правильно истолковала изображение женской головы в ночном чепце, выглядывающей из подушек.
В нескольких шагах дальше находилась церковь Святого Юлиана Бедного, одна из самых старых и, очевидно, самых маленьких церквей Парижа. В любое время дня на ее ступенях сидело столько нищих, что едва можно было открыть дверь церкви. Во время моей беременности мы с Жюльеном особенно часто посещали эту церковь, названную в честь ее святого покровителя.