Он тесно работал с Робеспьером и Дантоном, но мыслил более радикально, чем они. Они опасались его нападок на «священность собственности». Неудивительно, им и самим уже было что терять.
Несмотря на риторические удары в литавры, Жан-Поль Марат, однако, не принадлежал к самым радикально настроенным. Благодаря своим страстным выступлениям за беднейших из бедных он навлек на себя ненависть буржуа.
Внешне ему похвастать было нечем: он был маленький, невзрачный, даже уродливый, лицо усеяно желтыми и красными пятнами — уже упомянутое выше кожное заболевание. Глаза Марата не переносили яркий солнечный свет. Рот у него всегда был насмешливо искривлен, а голова высоко и вызывающе поднята, как это часто бывает у маленьких мужчин. Чаще всего он показывался в поношенной, нечистой одежде.
Некоторые из его современников давали ему очень уничижительную оценку:
— Он — собака, которая лает только на тех, кто составляет истинную ценность революции.
Еще один отозвался о нем с большим презрением:
— Этот человек, это ничтожество, этот кое-кто революции.
Но бесспорно то, что Марата не любили месье Лафайет, Байи и Мирабо. И все-таки его влияние неуклонно росло.
Многие из его речей печатались в «Друге народа», и я до сих пор их храню.
В городе Тулоне дело дошло до насильственных выступлений. Среди тамошних докеров распространились слухи, будто им больше не будут платить за работу. В ответ на это возмущенные рабочие похитили военно-морского коменданта города и решили его повесить. К счастью, появился отряд гренадеров и спас его.
Затем пришло известие, что в городе Нанси взбунтовались сразу три полка.
Возникшим хаосом многие граждане воспользовались, чтобы разграбить арсенал. Они похитили оружие и выступили против городской администрации Нанси и прогнали чиновников короля.
Далее депутаты занялись гражданской конституцией духовенства. Людовик XVI был этим безмерно возмущен и очень не хотел ее подписывать. Но 27 июля 1790 года он уступил.
«Прежние епископские резиденции будут упразднены, и доход епископов и кардиналов, который был огромным, ограничится в целом до двенадцати тысяч ливров в год. Это сравнительно скромная сумма, и ее ни в коем случае не будет хватать для прежнего роскошного образа жизни высшего духовенства — и это хорошо», — с нескрываемой насмешкой писали газеты.
Соответствующий епископ — и это радикальное новшество — должен будет назначаться не святыми отцами в Риме, а советом департамента.
И для мелких приходских священников кое-что менялось: их они должны были избирать соответствующие окружные администрации, а получать от государства они будут всего лишь небольшое содержание, скорее что-то вроде возмещения расходов.
«Тем самым в будущем должны быть пресечены злоупотребления церковными должностями», — просвещал «Друг народа» своих читателей.
Делегаты тотчас выдвинули обоснование для правомочности этого закона, возымевшего эффект разорвавшейся бомбы:
— Церковь не место набожности и нравственной строгости, а она давно уже превратилась в светскую власть, — читала я вслух мадам дю Плесси заметку из газеты.
Моя госпожа лежала на шезлонге с головной болью и устало отмахнулась:
— Будь добра, дорогая, оставь меня в покое с этой чепухой. Я просто не могу этого больше слышать. Они ставят все с ног на голову, а потом удивляются, что мир перевернулся.
Мы, французы, тогда были на девяносто процентов набожными католиками, и поэтому гражданская конституция для многих людей означала наглые нападки на клир и религию. Идеи просвещения еще не дошли до них.
— Представь себе, из Богом помазанных священников эти язычники в Париже хотят сделать обычных слуг государства, — причитала демуазель Элен. — Кто об этом даже задумывается, тот, должно быть, одержим сатаной.
— Новый закон дает в руки контрреволюции не только сильное оружие, но поставляет сразу и необходимые идеологические боеприпасы, — смеялся маркиз де Сен-Мезон, который почти каждый день навещал графиню дю Плесси. — Каждый контрреволюционер теперь может чувствовать себя не только защитником монархии, но и отважным борцом за католическую веру.
Бежавший из страны граф д'Артуа вовсю пытался там настроить всех против революции. Монархи признавали его правоту, искренне сожалели об ужасных событиях во Франции.
Но определенно в первую очередь их волновали свои собственные троны, и они ни в коем случае не были готовы вмешиваться во внутренние дела чужого государства. Вмешательство — это знал каждый — означало бы войну, а она, как известно, стоит много денег.
Каждый из них был рад, что ему не приходится быть свидетелем подобного в своем государстве. Разве не Людовик по большому счету был виноват в том, что дело зашло так далеко?
Сам король не хотел иметь ничего общего с бессмысленными действиями своего брата, а Мария-Антуанетта считала своего шурина воображалой, который только создает дополнительные трудности.
Глава восьмидесятая
Королева даже боялась брата короля. Во время одной прогулки по великолепным садам Сен-Клу она доверилась моей госпоже:
— Если эмигранты добьются успеха, то они будут пользоваться тут большим авторитетом. Я совсем не доверяю своему шурину Артуа.
Но король хотел только одного — покоя.
Национальное собрание выделило тридцать миллионов ливров королевскому дому на содержание двора — сумма, которой никак не хватало. Королева с некоторых пор поддалась своей давней привычке пригоршнями тратить деньги.
Сегодня я думаю, что этот порыв шел изнутри и говорил, что недолго ей осталось наслаждаться жизнью.
У графа Мирабо появилась новая идея.
— Ваше величество, вы должны основать собственную партию и стать политиком. Если бы вы собрали вокруг себя достаточно сторонников, сир, вы могли бы покинуть Париж и руководить из другого места, которое вам по душе.
— Разве это не привело бы к гражданской войне? — спросил графа Людовик. Тот не мог совсем исключить такую возможность. Таким образом, для Людовика с этим планом было сразу покончено.
Мария-Антуанетта отправила письмо графу Мерси:
«Только бегство еще могло бы спасти жизнь королю и его семье».
Мадам дю Плесси она признавалась:
— Теперь я даже готова вступить в переговоры с графом д'Артуа.
У нее, собственно, уже имелся план бегства, и она обсуждала его со своими придворными дамами мадам Турнель, мадам Кампан и мадам дю Плесси.
— Я считаю побег из Сен-Клу самым лучшим. Здесь гораздо меньше солдат, чем в Париже, где мы практически живем у всех на виду.
План был простой, а поэтому выполнимый. Людовик должен был покинуть замок, конечно, в сопровождении адъютанта генерала Лафайета, а также двух шталмейстеров и двух пажей. Королева и дети покинули бы Сен-Клу с мадам дю Плесси под защитой двух офицеров. Принцесса Елизавета отправилась бы совсем одна. Она была ловкая и смелая.
Даже уже назначили день побега. Он должен был состояться в четыре часа пополудни. Это то время, когда король обычно совершает прогулку в парке Сен-Клу.
— Великолепно, — ликовала мадам Турнель. — Вас хватятся лишь с наступлением темноты. Только после поисков стража забьет тревогу. Но вы все уже будете далеко.
— Да, к тому времени мы должны будем проехать уже семь километров, — согласилась радостно возбужденная Мария-Антуанетта, — до маленького леска, где будет спрятана большая дорожная карета.
И что должно произойти с офицерами Лафайета, тоже уже знали: их подкупят, а в случае необходимости заставят замолчать.
— Это все совершенно правильно, — заметила мадам Кампан, — наша конституция ведь считает свободу каждого отдельного индивидуума данной от природы, разве не должно это распространяться на коронованных особ?
— В спальне короля оставят письмо, адресованное Национальному собранию, — продолжала королева заговорщицким тоном, — в котором мой супруг изложит причины нашего отъезда. Слово «бегство» король никогда бы не стал употреблять.