За ним появился Джеймс – Джемми, стопроцентный Драм, коротконогий, смуглый, крепко сбитый, от рождения сутуловатый, – словом, с колыбели уже предназначенный быть углекопом. Когда он начал говорить, то заговорил на языке Питманго – не на том, который слышал дома, а на том, который слышал на улицах и в проулках. Сколько ему ни мазали язык мылом, чтобы отучить, ничто не помогало. Он был неотделим от Питманго, как угольная пыль на уличном булыжнике или как его дедушка Том.
После Джемми появились близнецы – Йэн и Эмили, не «мешанцы», но с самого начала какие-то странные. И не мудрено: ведь родились они в грозу, среди грома, молнии и пурги, не вовремя, под несчастливой звездой. «Цыгане», – говорили про них люди: видно, в роду у Мэгги где-то была цыганская кровь.
«Ну, еще бы, – утверждали питманговские всезнайки, – никто же не знает, с каким цыганом переспала Хоуп где-нибудь в стоге сена на пустоши». – И кивали, кивали головой, потому как всем ясно было, что цыганская кровь тут есть.
«Ну, а как иначе объяснить, почему она такая?» – говаривали люди про Мэгги.
С годами Гиллон изменился, но иначе, чем большинство углекопов Питманго. Люди, работающие под землей, меняются либо так, либо этак. Одни «сбычиваются»: шея и плечи у них становятся более массивными, и все тело как бы накреняется вперед от тяжелого труда и могучей мускулатуры – это изменения обычные. Другие же, как тут говорят, «усыхают» – таким стал и Гиллон: плоть его словно притянуло к костям, и тело стало худым, пружинистым. Как правило, такое случается с низкорослыми людьми, щеки у них проваливаются, и они выглядят преждевременно состарившимися, но у Гиллона лицо было костистое, с высокими скулами, и потому щеки у него не запали. Правда, тонкие черты его стали жестче, но он по-прежнему был хорош собой, а профиль у него стал совсем орлиным. Живи он полегче, лицо у него приобрело бы более мягкое выражение, какое бывает у человека, не занятого тяжелым трудом, и тогда его можно было бы счесть даже красивым, но сейчас это не сразу бросалось в глаза. И все же, если учесть, во что шахта может превратить человека, работа под землей не так уж сильно сказалась на Биллоне – его ведь не изувечило.
Больше всего огорчало его молчание товарищей по работе, их упорное нежелание разговаривать с чужаком без крайней надобности. Правда, теперь, когда в шахте вместе с ним работали его мальчики, жизнь стала более сносной, но ему неприятно было, что он избавился от одиночества только таким путем. Жаль было ему посылать под землю сыновей всего лишь после шести лет обучения в школе компании – слишком это тяжело и рано для таких ребятишек, считал Гиллон. Но им не терпелось спуститься в шахту и стать взрослыми; к тому же по таким законам жил поселок – и они пошли работать. Роб помогал Гиллону откалывать надрубленный уголь, он был помощником углекопа, а скоро, когда они с Эндрью подучатся, им дадут собственный забой, и они начнут приносить домой столько же денег, что и взрослые углекопы. Сэм был навальщиком: он нагружал уголь в бадьи и вагонетки, а Джемми – откатчиком: он следил за тем, чтобы лошади своевременно откатывали бадьи и увозили их к шахтному колодцу, где их поднимали на поверхность.
Девочки работали наверху: Сара – у шахтного колодца, совсем как мужчина, подтаскивала к подъемнику крепи и шахтерский инструмент, пока Мэгги не решила, что дочь нужнее ей дома, а Эмили, самая шустрая из всех детей, должна была скоро начать работать в дробильне, где сортируют уголь – отделяют крупные куски от мелких, выбрасывают сланец и камни. Главное в дробильне было не оглохнуть от грохота большущих движущихся лотков и не лишиться пальцев, когда отбираешь и раскладываешь уголь.
И все же, несмотря на появление в шахте уже нескольких Камеронов, – а может быть, как раз поэтому – Гиллону очень недоставало доброго отношения со стороны товарищей по труду. Ему хотелось стать наконец полноправным членом их сообщества. Со временем он оценил, как важно каждому чувствовать локоть соседа; необходимость во взаимной выручке ощущалась здесь сильнее, чем на любой другой работе, из-за беззащитности людей, находящихся на целую милю под землей и разбросанных на многие мили в ее недрах, – из-за этой глубины, и из-за тьмы, и из-за опасностей, которые ежедневно их тут подстерегают, и из-за того, что каждый должен оберегать жизнь соседа хотя бы во имя собственного спасения.
Гиллону дорого было это выражение, появлявшееся в глазах людей по всему штреку, когда свод начинал «плясать», когда от увеличившегося там, наверху, давления подпорки начинали жалобно стонать, а иной раз и рушились с грохотом артиллерийского залпа, так что щепки и большие куски дерева и угля разлетались по галереям.
«Все будет в порядке, старина, не волнуйся», – говорили глаза – говорили в такую минуту даже ему, – а сами люди стояли точно пригвожденные, опустив кирку, и прислушивались, не в силах продолжать работу, пока свод не перестанет «плясать».
Однако разговаривать с ним они не разговаривали и не посвящали его в свою жизнь. Случалось, какой-нибудь углекоп, работавший в соседнем забое, замечал, что вот теперь Гиллон знает, каково оно, – ведь он все-таки пришлый, – и Гиллон неизменно кивал в подтверждение. Но вот наступил день, накануне восемнадцатого рождества, которое Гиллон отмечал в Питманго, когда этому заговору молчания пришел конец.
2
Смена окончилась, и рабочие веселой шумной толпой спускались по галереям на дно шахты, хоть и проработали два лишних часа в счет завтрашнего праздника, когда шахты будут закрыты. Они возвращались домой, мечтая хорошенько выспаться утром, а до того посидеть за традиционным рождественским ужином, когда на столе будут дымится горячий пирог с печенкой и черные коржи, а куски селкерских лепешек будут плавать в подогретом масле, как вдруг часть свода в шахте «Леди Джейн № 2», глыба сланца величиной с целый забой, рухнула прямо на спину молодого углекопа, жившего на Тошманговской террасе. Глыба только краешком задела его, но сила удара была такова, что он отлетел вперед и упал плашмя, лицом в воду и жижу, – верхняя половина его тела не пострадала, но на ногах лежало несколько тонн сланца.
– Сэнди Боуна придавило! – пронеслось по забоям, и рабочие быстро повернули назад и молча зашагали по рельсам вагонеток, боясь вызвать новый обвал и в то же время горя желанием помочь. Они остановились на некотором расстоянии от своего товарища по работе. Он жестоко страдал, но был в сознании. Над ним, как раз над его головой, висел другой кусок свода – огромная треугольная глыба сланца, – висел поистине на честном слове: когда где-то в глубине шахты открыли и закрыли вентиляционное отверстие, камень буквально зашевелился, как знамя на легком ветру.
– Отдерите его! – завопил Сэнди Боун. Рабочие стояли и смотрели себе под ноги. – Ну, пожалуйста, отдерите, и пусть он меня совсем задавит. – Он попытался приподняться, чтобы головой качнуть глыбу и заставить ее рухнуть на него. – Да неужто вы такие трусы, что не можете прикончить меня? Ну, пожалуйста! Пожалуйста!
Он снова попытался приподняться, но лишь закричал от боли. Этого многие не в силах были выдержать и вопреки кодексу углекопов ушли: все равно они ничего не могли тут поделать.
– Вам не надо даже подходить ко мне. Швырните в него киркой…
Такого еще никто никогда не слышал – ведь это была мольба о смерти. Теперь уже парень просил, чтобы швырнули киркой ему в голову. И просил он об этом не потому, что был трусом, а потому, что отказано ему было природой в естественном благе забвения, провале во тьму, избавлении от мук.
– Тогда отрежьте мне ноги. Мистер Джапп! Арчи Джапп, да отрежьте же мне ноги, если у вас есть хоть капля храбрости.
Весь ужас был в том, что при блеклом свете шахтерских лампочек он мог различать лица.
– У вас же есть тот большой нож, я знаю, что есть! – кричал парень. Дыхание с прерывистым свистом вылетало у него из груди, точно он тонул и захлебывался водой, и так же вылетали слова – толчками и словно залпами били по людям. Был он совсем еще мальчишка – лет восемнадцати, не больше – и тут вдруг заплакал, громко всхлипывая от боли и сознания, что тело его изуродовано, и что жизнь молодая изуродована, и что ждет его смерть. Углекопы просто смотреть на него не могли.