– Ну конечно. В двухкомнатном домишке, где полно ребят, которые орут и просят хлеба, ты ее, конечно, прочтешь.
На карточке стояла цифра «1». Значит, он был первым жителем Питманго, взявшим здесь книгу. Это уже кое-что. Гиллон надел шляпу и направился к лестнице.
– Камерон!?
– Да, сэр?
– Не очень-то я был с тобой ласков. Но «натяни решимость, как струну, – и выйдет все[12]»: ты одолеешь эту книгу.
– И он снова рассмеялся, только Гиллон не понял почему.
Когда он выходил, библиотекарь уже отвинчивал пробку с коричневой бутылочки, глядя куда-то поверх своего стола. «А ведь он, несмотря на всю свою мудрость и все свои огромные знания, должно быть, очень одинокий человек, – подумал Гиллон, – даже более одинокий, чем я».
3
Когда он переступил порог своего дома, опять это с ним случилось – глаза никак не могли привыкнуть к яркому свету, и несколько минут он был как слепой. У него начиналось что-то вроде шахтерской слепоты, и это его беспокоило. Все они были тут, вокруг него, все кричали ему в ухо, и наконец он увидел ее: она сидела на низенькой табуретке у огня, пригожая, в большой, яркой и в то же время не режущей глаза шали, – такой красивой она давно не выглядела.
– Где ты был? Мы обшарили все Питманго в поисках тебя, – сказала Мэгги. В голосе ее не было досады.
– Я был на пустоши, гулял.
Книжку он держал за спиной и незаметно положил ее на стол в затененной части комнаты.
– Я уже бегал в «Колледж» за тобой, папка, – сказал Сэм. – Все ждали тебя – хотели поднести стаканчик.
– Кто это хотел?
– Да в «Колледже», – сказал Сэм. – Все, кто там был.
– И еще Боуны. Семейство Боунов, Гиллон, – добавил Том Драм. – Ох, надо было тебе видеть это, Гиллон. – В голосе его звучала гордость, а лица его Гиллон все еще не мог разглядеть. – Всем скопом – и братья, и сестры, и мать их, ну, и, конечно, отец – пришли сюда через пустошь, в такую-то ночь. Такого никогда еще не бывало.
Вот теперь все в комнате начало обретать для Гиллона свое место. Пришли соседи, жившие на той же улице, – впервые в жизни пришли: ближайшие соседи – Ходжесы, и кое-кто из Беггов, и Вилли Хоуп – по дороге в пивнушку, и Том Менгис со своей молодой женой и аккордеоном. Пришел и Том Драм из своего домишки, стоявшего немного дальше по улице. Драмы уже давно переехали отсюда – так давно, что успели забыть, когда этот дом и принадлежал-то им. Теперь это был дом Камеронов.
Гиллон улыбнулся. Долго все-таки пришлось этого ждать.
– Ты только пойми, – сказал Том Драм. – Верхняки сошли вниз – заметь: вниз – поклониться низовику. – Он покачал головой. – Нет, такого еще никогда не бывало.
У края очага, в тепле, лежало одно из подношений семейства Боунов – жареная индейка («краснозобая», как называли их в Питманго), – лежала и слегка дымилась, задрав к потолку толстые ноги. Гиллон в жизни еще не пробовал индейки.
– Так что же они сказали? – спросил Гиллон.
– Что сказали? Господи, милок, тебе бы самому быть здесь. «Слава богу, что есть на свете Гиллон Камерон и что есть у него голова на плечах и храбрость», – вот что они сказали или что-то вроде этого.
Посреди стола стояла бутыль с виски из коричневой обожженной глины. Мальчики принялись доставать кружки, а Том Драм занялся пробкой.
– Не какое-нибудь дерьмо с красивой этикеткой – извини, Мэг, за наш грубый рабочий язык, но, бывает, иначе не скажешь, – так вот, не какое-нибудь дерьмо с красивой этикеткой, – повторил ее отец, – а настоящее виски, из чистой мяты, восьмилетней выдержки, из твоих краев, Гиллон.
Это было произнесено, как заклинание, с благоговением, предшествующим вызову главного духа, – и пробка хлопнула. Значит, Гиллон все-таки выпьет на – рождество.
– За нашего папку! – сказал Сэм, и все выпили.
– За моего сына! – сказал Том Драм, и все выпили.
Было еще много тостов, и всякий раз виски зажигало в пустом желудке Гиллона маленький пожар. В какую-то минуту все взялись под руки, младший Менгис заиграл на своем аккордеоне, и они, переплетя руки, выпили по старому шотландскому обычаю. Затем Гиллон пересек комнату и подошел к Мэгги.
– Пойдем выпьем. – Она кивнула и отложила шитье. Они взялись под руку и выпили каждый из своей кружки.
– Какая у тебя красивая шаль, – сказал Гиллон.
– Пейслийская, – сказала Мэгги. – Настоящая пейслийская. Мне всегда хотелось иметь такую, и вот теперь ты мне ее добыл. – Она вроде бы потянулась, чтобы поцеловать его или чтобы он ее поцеловал (такого давно уже между ними не было), но обоим показалось: не слишком ли это, целоваться при всех, и момент был упущен, а перед ними уже стоял Эндрью и показывал на свои «веллингтоны», толстые резиновые сапоги с толстыми резиновыми шипами на подметках, мечту каждого углекопа в Питманго.
– Посмотри, что ты мне добыл, – сказал Эндрью.
– Ты сам себе их добыл, – сказал Гиллон. И вытянул руку из-под локтя Мэгги. Момент прошел.
Когда они уже основательно опустошили бутыль и люди забродили по комнате нетвердой походкой, настал черед индейки, и она оказалась роскошной, как и говорили Гиллону: мясо белое, нежное и сочное – они ели ее и запивали «Глендоном».
– Вот теперь ясно, какое место среди яств занимает горячий суп из морских водорослей, – заметила Мэгги.
– Ох, так далеко мне бы не хотелось возвращаться. Нет, человеку предначертано вот так жить, – сказал Гиллон. – И вот таким должно быть рождество. – Он с вызовом оглядел кухню. – Таким оно и будет.
– Ага, согласились все, – ага, ага.
А потом виски не стало, и они пели шотландские песни – в большинстве печальные, потому как поздно вечером лучше всего петь печальные песни. Гиллон пел, а Сара играла на флейте, а потом все пошли по домам, и дети улеглись на свои койки вдоль стен кухни, а Гиллон с Мэгги отправились к себе в залу. Запели петухи, и над Восточным Манго небо прорезала первая трещинка будущего дня; Гиллон подумал, что прошедший день был самым длинным в его жизни.
Он уже считал, что спит, но он не спал. Вот как надо встречать рождество, подумал он, но слишком дорогой ценой оно ему досталось. Он подумал о Сэнди Боуне и о «плате за уголь», как это тут называли. И о том, как безропотно принимали это мужчины и даже женщины – пожмут плечами и все, следуя стародавней мудрости, учившей мириться с неизбежным.
А платили плотью, кровью и костями, ампутациями, болезнями и смертями, настигавшими человека самым разным путем – при пожарах и наводнениях, обвалах и взрывах, – «плата за уголь», и всякий раз из шахты приносили труп или полутруп, который потом мог лишь сидеть в углу холодной темной комнаты, навсегда потеряв способность работать. И была еще шахтерская слепота – когда окружающий мир то вспыхивает ярким светом, то расплывается в тумане, то вдруг начинает кружиться. И шахтерский ревматизм – когда еще молодые люди превращаются в стариков; и шахтерская астма – когда сначала ты задыхаешься от угольной пыли, а потом, забив ею легкие, захлебываешься в постели от собственной мокроты. И шахтерский грим – когда мельчайшая угольная пыль, проникнув в поры, кольцом черных точечек окружает глаза, так что, даже если ты выберешься из шахты, глаза все равно расскажут твою историю другому миру: рабочая лошадь, шахтная кляча, Джок-углекоп, – этакая малопривлекательная парша на теле общества, с точки зрения «приличных людей». И наконец, шахтерская татуировка, мета углекопа – синие шрамы на теле и на лице, оставшиеся от угольной пыли, которую сыпали на раны, чтобы остановить кровь.
Но за уголь платили всегда и всегда безропотно. Почему так безропотно? – недоумевал Гиллон. И почему вообще надо платить?
– Гиллон?!
– Угу!
– А ведь ты был прав. Если б кто-нибудь из наших оказался под обвалом, я б хотела, чтоб нашелся Гиллон Камерон, который сделал бы то, что ты сделал.
Ему стало сразу хорошо и тепло: виски в желудке, завывание холодного ветра на улице, теплая постель, а теперь еще ее слова, всего несколько слов, разделенных большими паузами, но после того, как она их произнесла, он понял, что такие слова надо заслужить, их нелегко произнести. У него даже возникло что-то, похожее на желание, какой-то рывок к ней. Если любое время дня годится для утехи, почему бы не попытаться сейчас? Она вдруг села в постели.