– Но это-то был честный удар? Он ударил честно, по правилам?
– Угу, по всем правилам, – сказал парнишка и побежал домой.
А Мэгги с Гиллоном остановились и стали смотреть, как играют в регби. Собственно, играл Сэм. Он господствовал на поле – был в каждой свалке, чуть ли не в каждом прорыве, казалось, каждый мяч забивал он. Если кто-то не слишком быстро поднимался на ноги или не поднимался вообще, виноват в этом, как правило, был Сэм. Причем ничего преднамеренного тут не было – просто такой уж он был, этот Сэм. Костяк он унаследовал от Драмов – крепкий, будто из старого дуба, а быстроту движений и изящество – от Гиллона. И налетал неожиданно, как ураган. Гиллон вспомнил, что однажды он голыми руками поймал в ручье форель, схватил ее и выбросил из воды, как мог бы сделать медведь.
Джемми тоже играл, но в обороне, – крепкий, смуглый, приземистый, он налетал на нападающих, пригнувшись к земле, метя головой в низ живота, бил изо всей силы, восполняя хладнокровием пробелы в технике. Эндрью, как сразу заметил Гиллон, стоял среди зрителей. Он не обладал такой выносливостью, как братья.
– Только силы зря тратят! – сказала Мэгги.
– Говорят, Сэм мог бы уже сейчас играть за «Кауденбитеких удальцов». Один парень от них специально приезжал сюда, чтоб посмотреть, как он играет.
– Подумать только! – Она была полна сарказма.
– Но это же профессиональная команда, Мэгги.
– Вот как?
– Два фунта в неделю, а то и три.
– За что? За то, чтоб бегать по полю?
– И они могут работать, если это не слишком их утомляет. Сэм был бы самым молодым игроком во всей Шотландии.
Она обернулась и посмотрела на игру. Теперь регби уже не казалось ей пустой тратой сил.
– Где же этот человек? – спросила она с неподдельным интересом, и Гиллон чуть не расхохотался.
– Он вернется. Профессионалом можно стать только после шестнадцати лет.
Они пошли дальше, сквозь Верхний поселок – по Монкриффской аллее и Тошманговской террасе, мимо коттеджей, чьи обитатели (мастера, десятники, взрывники, стоящие на ступеньку выше обычного углекопа) сидели на крыльце своих домов, совсем как те работяги, что живут внизу.
– Что-то тут надо придумывать, – сказала Мэгги. – Этакая зряшная растрата времени и человеческих сил.
Гиллон понимал, что ею движет не забота об обществе в целом, а прежде всего забота о Камеронах: еще один день потерян навсегда, еще один день без заработка – и семидневного жалованья как не бывало, и никакие силы на свете не вернут этих дней, – а все это деньги, украденные у копилки, точно кто-то запустил в нее руку и вытащил пригоршню серебра.
Если бы заранее знать, что шахты будут закрыты, можно было бы что-то придумать, чем-то занять день – на это она и сетовала, об этом все время думала. Должен же быть какой-то способ это узнать, наверняка есть причина, которая все объясняет, но постичь ее Мэгги не могла. Были углекопы, которые считали, что шахты закрывают, как только наполнят углем все имеющиеся бадьи; другие утверждали, что это зависит от того, насколько выросли угольные отвалы, от спроса на уголь, но ни одно из этих предположений не выдерживало испытания жизнью. Случалось, шахты закрывали, когда на угольном дворе стояли пустые бадьи; случалось, их закрывали и людей отсылали но домам, хотя в книгах значились заказы на сотни тонн добротного крепкого угля.
– Почему они вам ничего не говорят, Гиллон, почему никогда не говорят заранее?
Ему не хотелось поддерживать с ней этот разговор. Пусть хоть сегодня ее мысли будут с ним.
– Я ведь уже много раз говорил тебе, – сказал Гиллон. – Они хотят, чтобы рабочие зависели от них. Им нравится держать нас на коротком поводке.
Итак, мужчины вставали поздно и бродили по дому. Чего ж тут удивительного, что углекопы так лихо справлялись с домашними делами: вытачивали и мастерили мебель, подстригали волосы, ремонтировали сапоги, изгороди, чинили любую поломку в цветниках, в огородах. У них для этого было столько свободных дней!..
Они шли через сад Белой Горлицы, и Мэгги взяла Гиллона под руку. Он возликовал, но сдержался: она должна понять, что этого недостаточно. Ему хотелось дойти до перевала на Горной пустоши, посмотреть оттуда на весеннюю голубизну залива, а потом овладеть ею – такая уж у него была мечта, – но он решил, что это затея слишком опасная, слишком долго идти, а тем временем многое может произойти между ними. На яблонях и грушах уже набухли почки, и, когда они вышли на пустошь, Гиллон, к радости своей, обнаружил, что там никого нет.
– Вот теперь снимай свой чепец.
Она выполнила его просьбу, покорная, смиренная, и это еще больше возбудило его; волосы ее рассыпались по спине, накрыв жакетку, и легкий ветерок на пустоши приподнял их и снова опустил, словно то была волна.
– Кто скажет, что ты мать семерых детей?! – воскликнул Гиллон. – Ты и представить себе не можешь, какая ты молодая. Совсем не по годам выглядишь.
– А ты не по годам ведешь себя.
Они шли по пустоши, забираясь все выше. Ему хотелось обладать ею – хотелось не меньше, чем в тот день, когда они впервые шли по этой самой пустоши к Питманго и он вдруг увидел в стороне маленькую темную рощицу. Ему хотелось сказать ей много разного, но все, что ни приходило в голову, он отвергал. Он боялся разрушать атмосферу, вроде бы возникшую между ними. Мэгги остановилась в маленькой впадине, защищенной от ветра, – чаше, залитой солнцем и уже выстланной молодым папоротником и первыми побегами весенней травы и мха, – сняла жакетку и расстегнула первую, затем вторую пуговку льняной сорочки. Несмотря на солнце, холодный ветер гулял по пустоши, а здесь, в укрытии, было тепло. Мэгги вспомнился карман в песчаных дюнах, где она грелась в тот день, когда встретила Гиллона.
– Ах ты, мой суженый в шотландской юбочке, – сказала Мэгги. – Я сразу поняла это, как только увидела тебя тогда в воде.
Он слышал и не слышал ее. Он твердил: «Угу, угу», тихо, ласково, в глубине души создавая, что излишне спешит, и тем не менее возясь с ее пуговицами, и вот наконец он получил то, чего так хотел, а она лежала на спине и смотрела, как ястребы то взмывают ввысь, то парят над самой пустошью в поисках кротов и мышей.
Когда он выдохся, она не отпихнула его, как обычно, а дала передохнуть, и, почувствовав, что можно продлить удовольствие, он эгоистично, яростно вновь овладел ею.
– Тихонько, Гиллон, – шепнула она, – времени у нас сколько хочешь, Гиллон, сколько хочешь, – и отдалась ему безоглядно, потому что в этом была ее расплата (а Мэгги всегда платила долги) и еще потому, что твердо решила – это будет в последний раз, значит, лучше уж насладиться как следует. И Гиллон никогда еще не знал такого счастья и удовлетворения. Поднявшись наконец на ноги, он почувствовал такое головокружение, что тут же снова повалился на землю, и Мэгги дала ему вздремнуть несколько минут рядом с ней на солнце.
Когда он проснулся, она стояла среди травы в своем белоснежном нижнем белье – облегающей полотняной сорочке без рукавов и коротких панталонах. Белое белье подчеркивало смуглость ее кожи, и он мог оценить, каким крепким было ее тело. Большинство женщин в Питманго, несмотря на тяжелую работу, разбухали, точно сырая опара, а другие высыхали, точно палки, и к сорока годам обычно умирали или же годны были лишь на свалку. Мэгги стояла с юбкой в руках.
– Ну что ж, ты свое сделал, Гиллон Камерон. Теперь сидеть нам тут до темноты. В мои-то годы стать «зеленой юбкой»!..
Он не знал, что это значит. Так называют тех, сообщила она ему, кто возвращается с пустоши, сияя невинной улыбкой и зелеными пятнами на заду. Половина девушек, дочек углекопов в Питманго, именно так становятся женщинами. Гиллон поднялся на ноги. Он чувствовал себя усталым, но это была приятная усталость. Одевшись, он закружил по пустоши, точно искал выпавшие из кармана монеты.
– А вот этого ты не знаешь.
Он искал камешки и, когда набрал столько, сколько требовалось, сложил из них аккуратный маленький холмик, своего рода пирамиду, – сложил быстро и умело: ведь ему часто приходилось подпирать камнями свод в отсеке, где он работал. Завершив сооружение, он отступил и встал рядом с Мэгги.