«Учения мои, отмеченные усердствующим прилежанием, слишком часто прерывались печальной наклонностью организма к подавляющим тело недугам. Так привычно мне стало уже со временем исковерканное волдырями лицо с едва закрывающимся от нарывов ртом, сидящее на вздувшейся лимфоузлами шее и столь некстати обрамленное позолоченной гирляндой зеркальной рамы, что я почти сроднился с этим монстром и удивлялся, когда немочи отступали и на меня вдруг снова взирал миловидный белокурый мальчик, почти ничем не выделяющийся среди своих ровесников, кроме неистребимой никакими притирками бледности.
Из всех занятий, развивающих материю и дух в моем возрасте, доктор меньше всего опасности находил для меня в музицировании, которому предавался я со всеми силами, отвоеванными мною и моими также вечно хворающими родителями у испепеляющих волю болезней. Моим первым учителем был мой отец, помимо государственной службы, прекрасно владевший фортепьяно и органом. ‹…› Когда мне шел восьмой год, папенька получил назначение почетного органиста в Парохиалькирхе, всего несколькими кварталами отделенной от нашего тогдашнего обиталища. Почти ежевоскресно дозволялось мне сопровождать его к службе. С волнением и крайним внутренним напряжением ожидал я всякий раз того момента, когда грянет моя любимая фуга „Et incarnatus est de spiritu sancto“, служившая мне и позднее неиссякаемым источником вдохновения. Вскорости отец, видя мое благоговение перед нитями, связующими земное и божественное, начал подпускать меня к большому церковному органу, доверяя мне исполнение прелюдий и постлюдий. Как же я преклонялся перед этим инструментом, дающим мне, маленькому мальчику, власть над целой общиной! И как жестоко ошибался я тогда, слепо доверяясь моему многотрубному идолу, способному на деле возвышать человеческий дух не более, чем старая разбитая шарманка! ‹…›
Однажды, проходя с отцом вдоль церковного зала, я заметил на скамье мавра, вперившегося глазами в одну точку и охваченного такой неподвижностью, будто сам он был из воска.
— Папа! — вскричал я. — Что здесь делает этот иноземец? Разве дозволено ему молиться нашему Богу?
На нас стали оборачиваться, а отец с силой сжал мою руку и быстро зашагал к инструменту, ибо близилось начало мессы. Я обернулся: мавр по-прежнему сидел, не шелохнувшись.
— Папа, — зашептал я, — уйдем домой! Я боюсь играть перед дьяволом!
— Дьявол — это что побуждает нас к нетерпимости, — строго сказал отец, открывая крышку органа. — Пусть музыка вразумит тебя и поможет развеять химеры!
В тот день я понял, что роль искусства не в том, чтобы возбуждать фантазию, как учат нас некоторые экзальтированные личности, а в том, чтобы усмирять ее чересчур буйные порывы. ‹…›
В июле 1810 года наше семейство переселилось на новую квартиру в дом Вустроу по Ландсбергерштрассе. Жилище это, хорошо запечатлевшееся у меня в памяти, располагалось на третьем этаже и состояло из четырех комнат, кухни, чулана, антресолей и подпола. Вносимая за него ежегодно сумма в 80 талеров казалась отцу удовлетворительной. В том же году в Берлин смог вернуться мой обожаемый дядюшка Отто, поселившийся в нашем же доме ниже этажом, в квартире из двух комнат и одного чулана, стоившей ему 36 талеров в год.
Дом Вустроу, по счастию, находился так близко к прежней квартире, что я мог некоторое время после переезда продолжать посещать частную школу Крюгера, в которую был определен начиная с моего шестилетия. Однако на Пасху 1812 года меня по возрасту перевели в гимназию „У Серого монастыря“, где я затем и пребывал до преждевременного выпуска.
Гимназические стены, давшие надежный приют моей юности, принадлежали изначально ордену францисканцев, заложивших здесь еще в потемках Средневековья свою обитель. В эпоху Реформации францисканцы покинули Берлин, оставив после себя готические своды, оглашаемые с тех пор вместо молитв цокающими подошвами школяров и речитативами зазубриваемых уроков. Промеж учеников шептались, однако, что монахи ушли не совсем и их серые рясы можно иногда различить за колоннами деамбулатория, особенно если рано утром, еще затемно, опаздываешь в класс, а школьный сторож уже загасил половину свечек в бывшем церковном зале. Подозревали, что ночью францисканцы выбираются из-под ступеней главного портала, где во время эпидемии чумы наспех хоронили отошедших братьев, а на заре не всегда успевают заползти назад. Однажды, пробегая с латинским учебником в руках под аркадами центрального нефа, я услышал их пение. Они все тянули на один голос тяжелую, как хомут, мелодию, похожую на завывание ветра. ‹…›