Госпожа относилась ко мне, как к тяжелобольной, старалась утешить и не нагружать лишней работой. Я была ей и благодарна, и недовольна -- без толкового занятия в голову лезли дурацкие мысли, от которых было тяжело избавиться, — но все-таки я смогла победить свои желания и весь оставшийся день никуда не выходила.
Глава двадцать четвертая
Жизнь потихоньку входила в свою колею. Ни Иштван, ни капитан больше не напоминали о себе, но грусть и одиночество подтачивали меня, и я невольно начала избегать теплого человеческого участия. Теперь, если доктор звал меня выпить с ним кофе или почитать перед вечерней молитвой книгу, я чаще молчала, чем высказывала свое мнение, когда сидела в его комнате. Мне больше не хотелось ни к кому привязываться и открывать свою душу: рано или поздно привязанность обернется потерей.
Письмо Иштвана, которое хранилось у меня так долго, я отдала старьевщику — все равно уже было не разобрать слов, да и знала я его наизусть, хоть мне и хотелось забыть об Иштване напрочь. Он не оставлял меня в покое во снах, и порой я просыпалась в слезах, а иногда не хотела выходить из снов, потому что в мире грез было лучше. Мой унылый вид так огорчал добросердечную госпожу Тишлер, что та пыталась развеселить меня, отправляла на танцы и в уличный театр — будто мне от этого могло стать лучше. Йоханнес тоже подметил неладное, но его методы были не столь прямолинейны. Он искусно расспрашивал меня о произошедшем, но я ограничивалась односложными ответами, и однажды доктор в досаде заметил, что полагал меня сильной девицей, а себя — моим другом. Ошибался он только в одном: сильной я не была никогда, но сказать ему об этом не смогла и только упрямо молчала.
Постепенно все отступились от меня с помощью и расспросами, но, к счастью, — это я понимаю только сейчас, по прошествии времени, — не перестали любить. Я словно сплела вокруг себя кокон из одиночества и не хотела выходить оттуда; тогда я думала, что не только приношу несчастье, но и сама есть воплощенное несчастье. Может быть, я даже упивалась этим, ведь оно отличало меня от других людей — а человеку нужно чем-то гордиться. Если не богатством, славой, детьми или домом, так пусть хотя бы несчастной судьбой.
Работала я прилежно. Только знание, что нужно делать дело, спасало меня от того, чтобы полностью предаться размышлениям о своих бедах. Пока я ходила по чужим домам, мне довелось видеть боль, грязь и нищету во много крат хуже, чем то, что томило меня. Люди призывали смерть, чтоб избавиться от хлопот или чтобы воссоединиться с любимыми, но она вечно приходила не к тем, кто просил о ней, как о милости. Чаще она наступала от болезней или увечий и очень редко в свой срок.
День, когда мне вновь пришлось отведать горечи до дна, наступил скоро, как будто прошлое шло к настоящему по спирали, и каждый следующий круг был уже предыдущего. Юноша, которого послали за мной, чтобы обмыть покойницу и убраться в ее комнате, сам казался полумертвым, но это было и немудрено. Он рассказал, что несчастная женщина, хозяйка шляпной мастерской, была жестоко убита, и, когда ее нашли, стошнило даже повидавших виды полицейских. Он добавил, что до смерти, видно, она была красавицей, и слишком часто принимала у себя богатых и знатных кавалеров, слишком часто, чтобы слыть примерной женщиной. От его болтовни у меня заболела голова, и я почти не отвечала ему, только вежливо кивала, когда юноша обращался ко мне с вопросом или чересчур взволнованно восклицал. У входа в дом он потоптался на месте, не зная, куда спрятать свои большие красные руки, и мне показалось, что юноша хочет меня обнять, подражая тем модникам, которые иногда подстерегали девушек на узких улицах, чтобы ни одна не ушла от поцелуя, но я просто отворила дверь и шагнула внутрь. К счастью, это была другая Четверть города, не та, что принадлежала капитану, и дом осматривал важный чиновник с оттопыренной губой, в старом парике из конских волос. Он не заметил меня или сделал вид, что не заметил, и я прошла наверх, в комнату убитой.
Если бы не смерть, ощутимо реявшая под потолком, можно было подумать, что я попала во дворец. Обстановка в комнате принадлежала женщине богатой, с хорошим достатком: над печью щелкали и кряхтели позолоченные часы, на верху которых Самсон обнимал Далилу: хитрая девица прятала за спиной нож, а второй рукой ласкала кудри беззаветно влюбленного в нее могучего юноши; на изящном столике со львиными лапами стояла ваза с пудрой, куда часто прятали драгоценности; кровать с бархатным балдахином, на котором не было и пылинки, делал искусный мастер, только наверху почему-то лежала шляпная коробка с мужским именем на ней — может быть, принадлежала любовнику. Сундук, обитый нежно-голубым шелком, был распахнут, и краем глаза я заметила выстиранное крестильное платьице, переложенное сухими веточками мирры и лаванды. Я ненавидела смерть, я говорила. Особенно ненавидела ее, когда рядом были вещи, безмолвно твердившие, как непрочна наша жизнь, и как часто мы ценим и бережем то, что не пригодится в Его Царстве.