— Чего вы хотите? — язык слушался меня плохо.
— Не дрожи, — велел он и отряхнул треуголку. Этот жест успокоил меня больше, чем любые его слова. — Ты прибирала в доме убитой шлюхи.
Я кивнула.
— Что ты видела там?
— Все, как обычно, господин. Мертвая женщина. Кровь. Мухи.
— Ты очень хорошо прибираешь, — с намеком сказал он.
— Благодарю, господин.
Мы опять замолчали. Мне казалось, он думал, что я буду его шантажировать, вымогать деньги своей находкой, но я не собиралась даже заикаться о ней. Пусть лучше считает меня дурочкой. Хрустнула тыквенная семечка, и я вздрогнула.
— Что сделает девица, если найдет ценную вещь? — буднично и неожиданно спросил мой гость.
— Если глупа, то оставит себе и будет ей хвалиться, — ответила я, цепляясь за передник, как утопающий — за соломинку. — В другом случае — найдет хозяина, и они полюбовно договорятся.
— А если это вещь тайная?
— Сохранит эту тайну, — без запинки сказала я и наконец-то смело поглядела на гостя. Край его рта дрогнул, будто в усмешке, и он надел треуголку на голову, выпустив облачко пудры от волос. Из кармана он достал маленький кошелек-колбаску, набитый монетами, и бросил его на стол. Петер испуганно шарахнулся в сторону и закаркал.
— Если что-то узнаешь об убийстве, расскажешь, — велел гость. — Передашь, что у тебя есть новости, хозяину мудрой совы.
Мне хотелось спросить его, отчего он думает, что меня интересует это убийство, и, видно, эти мысли отразились на моем лице, потому что гость добавил:
— Ты не умеешь скрываться в толпе, когда пытаешься следить. Не женское это дело.
Я покраснела до жара в щеках и не нашла достойного ответа. Гостю он, впрочем, был и не нужен — он преспокойно прошел мимо меня и вышел с черного хода во внутренний двор дома.
В кошельке лежала такая сумма, которую я могла заработать за месяц, и то, если бы трудилась днями и ночами. Я пересчитала монеты дважды, а потом спрятала, чтобы не пускаться в объяснения, откуда у меня деньги. Хозяин мудрой совы тоже вызвал у меня немало вопросов, но потом я догадалась, что таинственный гость подразумевал владельца кабака «Зерцало познания», на вывеске у которого красовалась сова, глядевшая в зеркало. Другое дело, что говорить мне ему было нечего, и, положа руку на сердце, я никак не могла взять в толк, какое ему дело до всей этой истории.
Я стала вести себя осторожней, насколько могла, но моего стремления к справедливости это происшествие не умалило. Толстый латинский словарь с грамматикой и расхожими выражениями мне все-таки пришлось купить, якобы для моего хозяина, чтобы не вызывать лишних подозрений у книгопродавца, но он все равно удивился и то и дело ехидно переспрашивал, точно ли мне нужна именно эта книга и не путаю ли я ее со сборником рецептов? Понятное дело, девица в книжной лавке похожа на белую ворону, но его успокоили деньги — почти два флорина, которых не могло быть у служанки, и лишь меньшую часть из них я скопила сама. Я придумала, что если кто из домашних найдет у меня книгу, то надо сказать, будто это подарок доктору Мельсбаху на именины, и она продавалась с уценкой, но, на мое счастье, мне искусно удавалось ее спрятать, и госпожа Тишлер ничего не заподозрила. Читала я по ночам, при тусклом свете очага — трату дров и угля мне было объяснить проще, чем причину, по которой свечи кончаются так быстро, — и в течении недели смогла перевести все, что переписала у доктора. Кроме безобидных пилюль от поноса и лихорадки, в шкафчике у него стояла настойка красавки, о которой он говорил, как о яде, и я запомнила ее название так сильно, будто кто-то высек его в моей душе. Вот оно, мое возмездие, в маленькой темной бутылке. Но как подобраться к Штауфелю?
Последний вопрос сильно мучил меня, я никак не могла придумать, как войти в его дом. В отчаянии я перебирала самые дикие возможности: притвориться гулящей девкой, упасть на его пороге, будто бы в коликах, опять переодеться мальчиком и принести ему отравленного вина… Но все было не то. Он мог узнать меня, мог столкнуть с порога, мог подарить вино кому-нибудь другому.
В ту же неделю каждое утро на пороге черного хода стали появляться свертки: то заводной медведь, который потешно поднимал лапы и падал на колени, будто умолял простить, то искусно раскрашенные кавалер с дамой, застывшие в танце: он склонился перед ней, сняв треуголку, а она прикрылась веером, то деревянный цветок, то птичье гнездо с механической птичкой внутри… Я знала, от кого они, и мне было больно от этих подарков, потому все игрушки я надежно прятала подальше. Иштван так и не понял, отчего я отказываюсь его видеть, и от этого было еще хуже. В воскресенье он написал мне письмо, что надолго уезжает из Вены на север, сначала во Франкфурт, колыбель императоров, потом в Берлин, к королю Фридриху, а оттуда, быть может, в далекий Петербург или Стокгольм. Он писал, что скучает по мне и что хотел бы, чтобы я поехала с ним. Он упомянул, что между нами есть одно препятствие, но поговорить о нем нужно с глазу на глаз, не в письме, и если я все еще люблю его, то он будет ждать меня сегодня в церкви, на нашем обычном месте. Как сладко ложились его слова на бумагу! О дальних странах и тамошних чудесах он писал так, что захватывало дух, и хотелось увидеть собственными глазами чужие земли, попробовать неведомые яства — наверное, там было хорошо, лучше, чем здесь. Мне хотелось ему поверить и уехать с ним, без оглядки оставив все и вся, но я уже слишком далеко зашла в своей мести, да и про его жену не забыла. Письмо я выбросить не смогла и спрятала у себя, но, чтобы вытерпеть и не идти на встречу, упросила госпожу Тишлер взять меня на благотворительный церковный вечер, где она должна была позаботиться об угощении. Я помогала делать закуски и раскладывала их по подносам, которые выносили прихожанам нашей церкви после проповеди, но все равно — каждые пятнадцать минут я думала об Иштване и о том, что он ждет меня, поглядывает на часы, надеется, что я покажусь в толпе, и во рту у меня было остро и горько, будто я разгрызла сушеную перчинку. После угощения играли произведения придворного капельмейстера, переложенные для клавира, флейты и виолы; торжественная и пышная музыка казалась холодной и отстраненной, не подхватывала с собой, но окатывала ледяной волной отчуждения: «Не тебе судить о ней», и на душе становилось еще гаже.